Читать онлайн книгу "Революция"

Революция
Дженнифер Доннелли


Тайна, вокруг которой закручены все события в "Революции", – судьба маленького дофина, сына Людовика XVI Луи-Шарля. История невинно замученного узника Тампля считается одной из самых позорных страниц Великой Французской Революции. Читатели книги Дженнифер Доннелли узнают эту историю изнутри: увидят ее глазами современницы дофина, актрисы Алекс, отчаянно пытавшейся спасти наследника французского трона. И узнают детали генетического исследования, которое было проведено в XXI веке и раскрыло тайну маленького сердца, хранящегося в музее.





Дженнифер Доннелли



Настоящее издание публикуется с разрешения Writers House LLC и Synopsis Literary Agency.

Revolution – Copyright © Jennifer Donnelly, 2010

© Салтыкова М., перевод на русский язык, 2013

© ООО «Издательство «Розовый жираф», 2014

Издательство «4-я улица» ®, издание на русском языке, оформление

© Мачкасов Ю., перевод стихов на русский язык, 2013


* * *


Посвящается Дейзи, сокрушившей стены моего сердца


Эта книга – художественный вымысел. Все события и диалоги, а также герои, за исключением известных исторических и публичных персонажей, – плоды воображения автора. Ситуации и разговоры, где фигурируют исторические или публичные персонажи, также являются вымышленными и не претендуют на объективное отображение действительности. Любые совпадения с настоящими людьми, живыми или покойными, – случайны.


Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей древний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.

    Данте
    «Божественная комедия»[1 - Здесь и далее при цитировании Данте используется перевод М. Лозинского.]






Ад


И я – во тьме, ничем не озаренной.

    Данте


1.

Кто умеет – пишет музыку.

Кто не умеет – диджействует.

Например, Купер ван Эпп. Вот он, пританцовывает в центре своей комнаты, занимающей весь пятый этаж дома на Хикс-стрит, пытается свести какой-то кошмарный трип-хоп с треком Джона Ли Хукера на аппаратуре за двадцать штук баксов. Понятия не имея, как ей пользоваться.

– Вот это круть, чуваки! – кричит он. – Мемфисский блюз на новый лад! – Он отвлекается, чтобы налить себе второй утренний скотч. – Два времени в одном, как если Бил-стрит[2 - Бил-стрит – культовая улица в городе Мемфисе, где появились первые блюз-бары. Считается родиной блюза. (Здесь и далее примечания переводчика.)] перенести к нам в Бруклин! Прикиньте: тусишь такой на чьей-то хате, куришь на завтрак «Кент», запиваешь бурбоном, а рядом Джон Ли с гитарой… Только знаете, чего нам сейчас не хватает?

– Голода, болезней и отсутствия перспектив, – говорю я.

Купер сбивает свою шляпу-поркпай на затылок и ржет. На нем старый жилет от костюма-тройки, надетый поверх майки. Ему семнадцать, он белокож словно ангел, богат как бог и косит под блюзмена из дельты Миссисипи. Получается неубедительно и придурковато.

Я продолжаю:

– Нищета, Куп. Вот чего тебе не хватает. Из нее рождается блюз. Только тебе слабо. Ты же у нас наследник акулы капитализма.

Идиотская улыбка сползает с его лица.

– Анди, ну чего ты вечно ломаешь мне кайф? Чего ты вечно такая…

Симона Кановас, дочка дипломата, перебивает:

– Да забей, Купер. Сам знаешь, чего она.

– Это все знают, – встревает Арден Тоуд, дочка кинозвезды. – И все уже забили.

Я не обращаю внимания.

– А еще – талант. Без него никуда. У твоего Джона Ли Хукера таланта было немерено. А ты разве пишешь музыку, Куп? Или хотя бы играешь? Ты же просто миксуешь то, что делают другие, и выдаешь этот компот за собственное творчество.

Купер мрачнеет и кривит губу.

– Ты в курсе, что ты страшная язва?

– Да, я в курсе.

Истинная правда. Мне нравится наезжать на Купера. Нравится его обламывать. Это удовольствие круче вискаря, который хлещет его отец, и забористей травы, которую дует его мать. Потому что пусть всего на пару секунд, но – кому-то тоже больно. Эту пару секунд мне не так одиноко.

Я беру гитару и наигрываю первые ноты знаменитой «Boom Boom» Хукера. Выходит слабенько, но эффект производит что надо. Послав меня куда подальше, Купер сваливает из комнаты.

Симона морщится.

– Жесть, Анди. Он же такой ранимый! – Она вскакивает и выбегает следом за ним. Арден тоже уходит.

На самом деле Симоне плевать на Купера с его ранимостью. Просто она боится, что он отменит утреннюю тусовку в пятницу. Она не заходит в класс, предварительно не бахнув. Как и остальные. Всем надо что-то в себя влить, прежде чем переступать школьный порог. Иначе – груз чужих ожиданий в два счета раздавит нас в лепешку.

Я сворачиваю «Boom Boom» и начинаю играть «Tupelo». Никто не слушает.

Предки Купера свалили отдыхать в Кабо-Сан-Лукас. Домработница бегает открывает окна, чтобы проветрить прокуренную квартиру. Мои одноклассники меняются айподами с ценными треками. Никто из нас не интересуется попсовыми хитами из списков «Топ 100» – это фигня для меломанов из безымянных государственных школ. А мы учимся в школе Св. Ансельма, самой крутой в Бруклине. Так что мы особенные. Уникумы. Юные гении. Все как один. Наши учителя наперебой осыпают нас такими эпитетами, а родители платят по тридцать тысяч в год, чтобы это услышать.

Наш выпускной год – весь про блюз. Еще это год Уильяма Берроуза, балканского соула, немецких контртеноров, японских девочковых групп и музыки «новой волны». Это не случайная подборка. Все, чем мы занимаемся, неслучайно. Чем загадочнее наши вкусы, тем очевиднее наша гениальность.

Я сижу, мучаю «Tupelo» и прислушиваюсь к обрывкам разговоров:

– …на самом деле в тексты «Флок ов Сигалз» невозможно въехать, если рассматривать их вне метапрозаической парадигмы…

– …с Пластиком Бертраном все ясно, как только врубишься, что он пост-иронический нигилист…

– …знаешь, вообще вся «новая волна» черпает смыслы в своей изначальной бессмысленности. Тавтология, замечу, умышленная…

– Wasn’t that a mighty time, wasn’t that a mighty time…[3 - Ах, какое было время, какое было время… (англ.).]

Я поднимаю взгляд. На другом конце дивана сидит известный красавчик из Слейтера, другой бруклинской школы. Допев строчку из «Tupelo», он придвигается ближе, пока не касается меня коленом, и комментирует:

– Неплохо.

– Спасибо.

– Чего, в группе лабаешь?

Я продолжаю играть опустив голову, и он решает, что пора наглеть.

– Это что у тебя? – спрашивает он, наклонившись совсем близко, и тянет меня за красную ленту, которую я ношу вокруг шеи. На ней висит серебряный ключ. – Ключик к твоему сердцу?

Мне хочется убить его за то, что он коснулся ключа. Хочется наговорить слов, которые разорвут его в клочья, но слова пересыхают у меня в горле, так что я просто поднимаю руку – правую, в кольцах с черепами, – и сжимаю кулак перед его носом.

Он отпускает ключ.

– Ну извини.

– Не трогай, – говорю я. – И вообще отвали.

– Да ладно, ладно. Успокойся, психованная какая-то… – Он отодвигается.

Я убираю гитару в чехол, прячу ключ обратно под рубашку и ищу выход. Дверь. Пожарную лестницу. Окно. Что угодно. Когда я прохожу через гостиную, чья-то рука ложится мне на плечо.

– Пойдем, уже четверть девятого.

Виджей Гупта. Президент клуба отличников, команды риторики, шахматного клуба и Генеральный секретарь школьной модели ООН. Волонтер походной кухни для бездомных, благотворительного образовательного центра и Американского общества защиты животных. Стипендиат Института Дэвидсона, кандидат в стипендиаты Президентской программы, победитель поэтического конкурса Принстонского университета. К сожалению, он не умирает от рака.

А вот Орла Макбрайд одно время умирала – и не преминула написать об этом в своих заявках на прием в колледж, так что ее досрочно приняли в Гарвард. Химиотерапия, облысение и выблевывание желудка по частям оказались весомее, чем весь набор достижений Виджея. Его, правда, поставили в список ожидания, но ему все равно приходится таскаться в школу, как всем.

– Я не пойду.

– Чего так?

Я молчу.

– Что случилось-то?

Виджей – мой лучший друг. В последнее время – единственный мой друг. Понятия не имею, почему он до сих пор не забил. Иногда мне кажется, что я – очередной его благотворительный проект, вроде убогих псов, которых он подкармливает в приюте.

– Да ладно тебе, Анди, – говорит он. – Пойдем! Тебе же план сдать надо, а то Бизи тебя выпрет. Двоих уже вытурили в прошлом году за то, что они протупили с выпускными работами.

– Знаю. Но я никуда не пойду.

Виджей хмурится.

– Ты утренние таблетки пила?

– Да.

Он вздыхает.

– Ладно, увидимся.

– Увидимся, Ви.

Покинув гнездо ван Эппов, я спускаюсь на Променад. Идет снег. Я усаживаюсь на скамейку с видом на магистраль, некоторое время рассматриваю Манхэттен, потом достаю гитару. Я играю несколько часов, пока руки не дубеют от холода. Пока не срываю ноготь, запачкав струны кровью. Пока пальцы не начинают болеть так сильно, что я забываю про свою настоящую боль.


2.

Джимми Башмак смотрит, как мимо нас старательно вышагивает малыш, прижимая к себе плюшевого Гринча.

– В детстве я верил всему, что мне вешали на уши, – говорит Джимми. – В Санта-Клауса верил, в пасхального кролика… В привидений. И в Эйзенхауэра. – Он отхлебывает пиво из бутылки, завернутой для конспирации в бумажный пакет. – А ты?

– У меня детство еще не закончилось, Джимми.

Джимми – старый итальянец. Иногда он подсаживается ко мне на Променаде. У него не все дома. Он считает, что Ла-Гардиа[4 - Фиорелло Генри Ла-Гардиа был мэром Нью-Йорка с 1934 по 1945 год.] до сих пор мэр Нью-Йорка и что «Доджерсы» до сих пор играют за Бруклин. Прозвищем Башмак он обязан своим бессменным ярко-красным ботинкам из пятидесятых.

– А в Бога? В Бога ты веришь? – спрашивает он.

– В которого из богов?

– Не строй из себя умную.

– Уже построила.

– Ты же в школу Святого Ансельма ходишь? У вас там что, никакого религиозного образования?

– А какая связь? Школа давно послала святого куда подальше, только имя от него осталось.

– Вот и с Бетти Крокер[5 - Рекламный персонаж, выдуманный в 1921 году для повышения продаж муки и других продуктов. В 1945 году несуществующая домохозяйка Бетти Крокер была названа журналом «Форчун» самой популярной женщиной в Америке после Элеоноры Рузвельт.] та же история. Люди такие сволочи! Ну а чему вас все-таки учат?

Я откидываюсь на спинку скамейки и задумываюсь.

– В общем, начинают с греческой мифологии – Зевс, Посейдон, Аид и вся компания. У меня до сих пор где-то валяется мое первое сочинение. Я его писала еще в дошкольной группе. Про Полифема. Это был такой пастух. А еще он был циклоп и людоед. Хотел сожрать Одиссея. Но Одиссей выколол ему палкой глаз и сбежал.

Джимми потрясенно смотрит на меня.

– Дошкольников учат таким кошмарам? Врешь небось.

– Ей-богу. А потом у нас была римская мифология. Потом скандинавская. Потом божества американских индейцев. Языческий пантеизм. Кельтские боги. Буддизм. Истоки иудеохристианства и ислама.

– Но зачем?!

– Хотят, чтобы мы знали. Им это очень важно, понимаешь? Чтобы мы знали.

– Знали что?

– Что это миф.

– Что – миф?

– Все, Джимми. Все – миф.

Джимми какое-то время молчит. Потом спрашивает:

– Значит, ты закончишь эту крутую школу и уйдешь ни с чем? Это же получается – не за что держаться в жизни. Не во что верить.

– Ну почему, в одну штуку нас учат верить.

– Ага. И что это за штука?

– Преображающая сила искусства.

Джимми качает головой.

– Преступники. Разве можно так издеваться над детьми? Да за это сажать надо! Хочешь, я сообщу куда следует?

– А можешь?

– Считай, дело сделано. У меня друзья в полиции, – говорит он и кивает с многозначительным видом.

Ну да, ну да, не сомневаюсь. Дик Трейси[6 - Герой комиксов, непобедимый борец с преступностью.] возьмется за дело.

Я убираю гитару. Ноги ломит от холода. Я торчу здесь уже несколько часов. Сейчас полтретьего, до урока осталось тридцать минут. Есть один-единственный человек, ради которого я готова ходить в школу: учитель музыки Натан Гольдфарб.

Я встаю и собираюсь уйти, но Джимми меня окликает:

– Слышь, дочка…

– Что?

Он достает из кармана монетку. Двадцать пять центов.

– Купи себе колу. Нет, лучше две! Себе и своему парню.

– Ой, Джимми, ты что, не надо…

У Джимми ничего нет. Он живет в доме престарелых на Хикс-стрит. Ему выдают всего несколько долларов в неделю на расходы.

– Возьми. Мне будет приятно. Ты же совсем девчонка. Тебе надо сидеть в тепле, в кафешках, с мальчиками, а ты торчишь здесь на морозе как неприкаянная, болтаешь со всякими оборванцами.

– Хорошо. Спасибо, – говорю я и вымучиваю из себя улыбку. Мне больно брать его деньги, но если их не взять, я сделаю больно ему.

Джимми тоже улыбается.

– Дай ему себя поцеловать. Ради меня. – Он поднимает палец. – Всего один разочек. В щечку.

– Заметано.

У меня не хватает духу признаться ему, что у меня уже был далеко не один мальчик. И что в щечку давно никто не целуется. На дворе двадцать первый век – расстегивай джинсы или закатывай губу.

Я протягиваю руку за монетой. Джимми ошеломленно присвистывает.

– Ты чего?

– Что это у тебя?

Оказывается, палец с оторванным ногтем все еще кровоточит.

Я вытираю кровь о джинсы.

– Покажись врачу, – говорит Джимми. – Выглядит нехорошо.

– Да, пожалуй.

– Тебе, наверное, больно. Тебе больно?

– Да, Джимми. Мне всегда больно.


3.

– Мисс Альперс?

Ну все, я попала. Останавливаюсь и медленно поворачиваюсь. Этот голос знает вся школа. Аделаида Бизмайер. Она же Бизи. Директриса.

– У тебя есть пара минут?

– Вообще-то, мисс Бизмайер, я спешу на музыку.

– Я позвоню мистеру Гольдфарбу и скажу, что ты задержишься. Зайди ко мне.

Она жестом приглашает меня в свой кабинет и звонит Натану.

Я вхожу, ставлю чехол с гитарой на пол и сажусь.

На часах – 3:01. Целая минута урока ушла безвозвратно. Шестьдесят секунд музыки, которые никогда ко мне не вернутся. Нога начинает мелко подрагивать. Приходится надавить на колено, чтобы успокоиться. Бизи кладет трубку и спрашивает:

– Хочешь ромашкового чаю? Я только что заварила.

– Нет, спасибо.

На столе перед ней лежит папка с моим именем. Диандра Ксения Альперс. В честь обеих бабушек. Я стала представляться «Анди», как только научилась говорить.

Все это не к добру. Бизи суетится у стола, похожая на хоббита.

В любое время года она обута в биркенстоки и одета во что-то лилово-климактерическое. Неожиданно она оборачивается, и я отвожу взгляд. Подоконник заставлен вазами, с потолка свисают кашпо. На отдельной тумбе стоят горшки и миски всех оттенков грязи, покрытые глазурью.

– Нравятся? – спрашивает она, кивая на глиняную экспозицию.

– Впечатляет.

– Это я сама делаю. Люблю керамику.

Моя мама тоже ее любит. Швырять об стену.

– Такое у меня хобби, – поясняет Бизи. – Творческая отдушина.

– Ничего себе. – Я смотрю на кашпо. – Вон то напоминает мне «Гернику».

Бизи польщенно улыбается.

– Правда?

– Нет, конечно.

Улыбка соскальзывает с ее лица.

Теперь она должна выпереть меня из кабинета. Я бы на ее месте так и сделала. Но она молча ставит чашку с чаем на стол и садится в кресло. Я снова смотрю на часы. 3:04. Нога дергается еще сильнее.

– Анди, перейдем к делу. Меня вот что заботит, – произносит она, открывая мою папку. – Завтра начинаются зимние каникулы, а ты до сих пор не подала заявку ни в один колледж. И даже не составила план выпускного проекта. Вот, я вижу, ты выбрала прекрасную тему… У тебя в обосновании говорится… сейчас… «Французский музыкант восемнадцатого века Амадей Малербо – один из первых композиторов периода классицизма, писавший музыку преимущественно для гитары».

– Для шестиструнной, – уточняю я. – Другие писали для лютни, мандолины, виуэлы и для барочной гитары.

– Любопытно, – произносит Бизи. – Мне нравится название проекта: «Я твой отец, Джонни! Установление музыкального родства Джонни Гринвуда и Амадея Малербо».

– Спасибо. Это Виджей придумал. Сказал, что моя версия, «Музыкальное наследие Амадея Малербо», недостаточно претенциозна.

Бизи пропускает это мимо ушей, кладет папку обратно на стол и смотрит на меня.

– Почему же работа стоит?

Да потому что мне стало все равно, мисс Бизмайер. Так и подмывает сказать ей это вслух. Мне безразличен Амадей Малербо, безразлична учеба, все безразлично. Потому что серый мир, в котором я как-то умудрялась выживать последние два года, начал чернеть по краям. Но так говорить нельзя. Это прямая дорога назад, в кабинет доктора Беккера, который просто выпишет мне еще один курс отупляющих колес.

Я откидываю прядь с лица – тяну время, подбирая слова.

– Господи, Анди, что с твоей рукой? Что произошло?

– Бах.

Она качает головой.

– Нарочно делаешь себе больно, да? Прогулы, плохие оценки, а теперь уже и музыку используешь, чтобы себя калечить? Как будто приговорила себя к вечным мукам. Остановись, Анди. Что случилось, то случилось. Прости себя.

Во мне кольцами разворачивается ярость. Кровавая, ядовитая. Совсем как недавно, когда придурок из Слейтера коснулся ключа на моей шее. Я отвожу взгляд, пытаясь взять себя в руки, от всей души желая, чтобы Бизи прямо сейчас выбросилась из окна вместе со своими уродливыми горшками. Чтобы я слышала ноты и аккорды, а не ее голос. Чтобы звучала первая сюита Баха, сочиненная для виолончели и потом переписанная под гитару. Я должна играть ее с Натаном, в эту самую минуту.

Первым делом он каждый раз меня спрашивает:

– Ну, как живешь, крейзи даймонд[7 - Crazy diamond («безумный алмаз», англ.) – образ из песни «Shine On You Crazy Diamond» группы «Пинк Флойд».]?

Его любимые композиторы – Бах, Моцарт и ребята из «Пинк Флойд».

Натан – старик. Ему семьдесят пять. Мальчишкой он потерял семью в Освенциме. Его мать и сестра погибли в газовой камере в день поступления в лагерь, поскольку не годились в качестве рабочей силы. Натан выжил, потому что был вундеркиндом: в свои восемь лет он потрясающе играл на скрипке. Его каждый вечер звали в столовую – играть офицерам за ужином. Им нравилось, и они отдавали ему объедки. Поздней ночью он возвращался в барак и тайком отрыгивал пищу для отца. Но однажды их застукали. Его избили до крови, а отца увели.

Я знаю, что сказал бы Натан про мою руку. Что пролить кровь ради Баха – это ничто. Бетховен, Билли Холидей и Сид Барретт отдали музыке все, что у них было. Подумаешь, ноготь. Он бы не стал делать из этого трагедию. Он знает, что такое настоящая трагедия. Что такое потеря. И он понимает, что прощение – невозможно.

– Анди! Анди, ты меня слушаешь?

Бизи никак не успокоится.

– Слушаю, мисс Бизмайер, – отзываюсь я, надеясь, что если изобразить смирение, то разговор закончится быстрее.

– Мне даже пришлось отправить твоим родителям уведомления о твоей успеваемости. Одно матери, другое отцу.

Первое я видела. Почтальон сунул его в щель для писем. Оно валялось на полу в прихожей целую неделю, пока я не пнула его в угол, чтобы не мешалось под ногами. Я не знала, что Бизи наябедничала еще и отцу, но это не важно. Он никогда не читает почту. Почта – для простых смертных.

– Может, объяснишь, что происходит, Анди? Скажи хоть что-нибудь.

– Ну… Мне все это кажется ненужным, мисс Бизмайер. Понимаете? Весь этот проект… Он ни к чему. Давайте я просто получу аттестат в июне и покину вас, а?

– Для этого требуется успешный выпускной проект, как ты прекрасно знаешь. Иначе мы не сможем выдать тебе аттестат.

Это было бы несправедливо по отношению к твоим одноклассникам.

Я киваю. Мне все равно. Я страшно хочу на музыку.

– А что насчет заявок на поступление в колледж? Джейкобс? Истменовская школа? Джулиард, наконец? – перечисляет Бизи. – Ты уже написала эссе? Договорилась о собеседованиях?

Я нетерпеливо мотаю головой. Теперь у меня дергаются обе ноги. Я взмокла. Я дрожу. Хочу на урок. К моему учителю. К моей музыке. Она мне очень нужна. Остро необходима. Прямо сейчас.

Бизи тяжело вздыхает.

– Тебе надо закрыть гештальт, Анди, – говорит она. – Конечно, это тяжело. Твои чувства понятны – по поводу Трумена и всего, что случилось. Но сейчас речь не о Трумене, а о тебе. О твоем невероятном таланте. И о твоем будущем.

– Да нет же, мисс Бизмайер, нет!

Все, меня понесло. У Бизи добрые намерения. Она хорошая тетка и хочет мне помочь. Но – поздно. Зря она заговорила о Трумене. Зря произнесла его имя. Меня охватывает ярость, я не могу ее сдерживать.

– Речь не обо мне. Речь о вас, – говорю я. – Точнее, о циферках. Если в прошлом году в Принстон поступило двое выпускников, то в этом надо, чтоб четверо. Вот что вас интересует. Все, в общем, понятно: обучение стоит как годовая зарплата в штате Нью-Гемпшир. Кто согласится платить такие деньги, чтобы дети потом поступили в захолустные колледжи? Родителям подавай только лучшие университеты: Гарвард, Массачусетс, Браун. Вот почему вас так парит, куда это я поступлю, мисс Бизмайер. Это надо вам, а не мне! Так что речь всю дорогу – о вас.

Бизи моргает так, словно ее ударили.

– Боже мой, Анди, – произносит она. – Ты думаешь, я совсем бессердечная?

– Я не думаю, я знаю.

Она несколько секунд молчит. Ее глаза становятся влажными. Прокашлявшись для порядка, она произносит:

– Каникулы заканчиваются пятого января. Очень надеюсь к тому времени увидеть твой выпускной проект в черновом виде. Если этого не случится – боюсь, придется тебя исключить.

Я едва разбираю, что она говорит. Я распадаюсь на части. В моей голове и в руках вибрирует музыка, и я взорвусь, если сейчас же не выпущу ее наружу.

Хватаю гитару. На часах 3:21. Осталось всего тридцать девять минут. К счастью, в коридорах почти никого. Я мчу сломя голову, не глядя по сторонам, не глядя под ноги, но вдруг спотыкаюсь обо что-то и падаю – ударяюсь об пол сразу коленями, грудью и подбородком. Гитара грохается рядом и отлетает в сторону.

Правое колено звенит от боли. Во рту привкус крови, но мне все равно. Главное – гитара. Она принадлежит Натану, и я обещала ее беречь. Это «Хаузер» сороковых годов. Я подкатываюсь ближе к чехлу. Открыть его удается не с первой попытки – руки дрожат. Наконец я справляюсь с молнией и обнаруживаю, что все в порядке. Гитара цела. Снова застегиваю чехол, вздыхаю с облегчением и остаюсь лежать на полу, потому что встать нет сил.

– Упс.

Я поднимаю взгляд. Купер. Он пятится от меня по коридору и хихикает. С ним Арден Тоуд.

Все понятно. Подножка. Возмездие за утренний наезд.

– Ты бы поосторожнее, Анди. Так можно шею свернуть, – говорит он.

Я качаю головой.

– Не, безмазняк. Я пыталась. Но я ценю, что ты хотел поспособствовать, Куп.

С моей губы капает кровь.

Купер замирает на месте, подавившись смешком. Теперь он выглядит смущенным, даже испуганным.

– Долбанутая, – шипит Арден и тащит его за локоть.

Я кое-как встаю и хромаю дальше по коридору. Сворачиваю за угол. Ну наконец-то. Я распахиваю дверь.

Натан отрывает взгляд от нот и улыбается.

– Как живешь, крейзи даймонд?

– Крейзи, как всегда, – отзываюсь я. Получается хрипло.

Его кустистые брови ползут вверх. Глаза, которые из-за очков кажутся огромными, изучают мою разбитую губу и испачканную в крови руку. Он пересекает класс и берет с подставки гитару.

– Сыграем, да?

Я вытираю губу рукавом.

– Сыграем, Натан. Сыграем. Сыграем.


4.

Я всегда возвращаюсь домой длинным путем.

С Пьерпонта по Уиллоу и дальше по улицам, сохранившим дух старого Бруклина. Затем направо, на улицу Крэнберри. Я там живу.

Но сегодня холодно, я иду низко опустив голову и так увлеченно перебираю в воздухе аккорды первой сюиты, что случайно сворачиваю на Генри.

Мы с Натаном играли несколько часов. Прежде чем начать, он достал из кармана носовой платок и протянул мне.

– Что стряслось?

– Упала.

Он посмотрел на меня поверх очков. У этого взгляда неизменный эффект сыворотки правды.

– Бизи заговорила о Трумене. И о гештальте. И дальше как-то пошло-поехало…

Кивнув, Натан сказал:

– Это словечко, «гештальт»… дурацкое, да? Бах не верил ни в какой гештальт. И Гендель не верил. И Бетховен. Только американцы вечно носятся со своими гештальтами. Потому что американцы как дети малые, легко ведутся на всякую чушь. Бах верил, что надо писать музыку, да?

Он продолжал смотреть на меня в ожидании ответа.

– Да, – отозвалась я.

Потом мы играли. Я была откровенно не в форме, но он меня не щадил и чертыхался, как пират, всякий раз, как я запарывала перебор или сбивалась с ритма. Когда мы закончили, было уже восемь.

На зимних улицах холодно и темно. Со всех сторон цветные фонарики подмигивают праздничным божествам. Зеленые с красным – Рождеству и Санта-Клаусу. Синие – Иуде Маккавею и Хануке. Белые – королеве стиля Марте Стюарт[8 - Марта Стюарт – известная американская писательница и телеведущая, получившая известность благодаря советам по домоводству и дизайну. Считается мерилом хорошего вкуса преимущественно среди домохозяек.]. Мне приятно чувствовать морозный воздух щеками.

Я выжата как лимон.

И оттого спокойна.

И оттого же – рассеянна.

Потому что внезапно передо мной вырастает Темплтон.

Когда-то здесь был отель «Сент-Чарльз», а сейчас это просто жилая многоэтажка. Восемьдесят этажей ввысь, два квартала вширь – ее уродливая тень пожирает все вокруг днем и ночью. Витрины первого этажа всегда сияют, даже когда магазины закрыты. Здесь продают базиликовый сорбет, пастилу из айвы и еще кучу непонятно чего и зачем. На верхних этажах – элитные квартиры, цены от полумиллиона.

Почти два года я не подходила так близко к Темплтону. Я застываю на месте и смотрю на него в упор. Но вижу «Сент-Чарльз». Джимми Башмак говорит, что когда-то он славился своей роскошью. В тридцатых. На крыше были бассейн с морской водой и прожекторы, светящие в небо. В ресторане наверху любили пообедать «Доджерсы», гангстеры выгуливали тут хорошеньких танцовщиц, а музыканты до рассвета играли свинг.

Два года назад роскоши уже не было и в помине. Здание разваливалось на глазах. Что-то уничтожил пожар. В сохранившейся части жили алкоголики и безработные на пособии. У подъезда ошивались торговцы наркотой. По коридорам рыскали ворюги. Двери всегда были распахнуты, и вход напоминал оскаленную пасть, из которой несло плесенью, кошачьей мочой и запустением. Кроме запахов помню еще звуки. Какой-то жесткач, грохочущий из бумбоксов, вопли многодетной миссис Ортеги, репортаж о матче «Янкиз», хрипящий из допотопного приемника миссис Флинн.

Но ярче всего я помню голос Макса. Он до сих пор кричит в моей голове, и его никак не заткнуть.

– Я – Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим! – кричит он. – Грядет революция, дети мои! Грядет революция!

Вот он, тот самый тротуар. Я хочу отвести взгляд, но не могу. Здесь все и случилось. Прямо здесь, в нескольких шагах от меня. Возле той длинной трещины с изломами, откуда Макс шагнул на проезжую часть, увлекая за собой Трумена.

Кровь давно смыли дожди, но я до сих пор вижу, как она лепестками растекается под маленьким изувеченным телом моего брата. И в этот момент тоска, которая всегда живет во мне свернувшись жгутом, разворачивается с такой силой, что, кажется, сейчас разорвет мое сердце и от меня останутся одни мелкие клочки.

– Хватит, – шепчу я зажмурившись.

Когда я снова открываю глаза, я вижу брата. Он не умер. Он стоит на дороге и смотрит на меня. Этого не может быть. Но он тут, передо мной. Господи, вот он! Я бросаюсь на дорогу.

– Трумен! Прости меня, Тру! Прости меня! – Я рыдаю, протягиваю к нему руки и жду, что он ответит мне: успокойся, это был кошмар, но теперь он закончился, и все будет хорошо.

Вместо его голоса раздается скрежет тормозов. Я оборачиваюсь. На меня несется машина.

Мои инстинкты кричат: беги! Но я стою как вкопанная. Пусть это случится. Я хочу, чтобы тоска прекратилась. Машина истерично тормозит и становится поперек дороги. Запах горелой резины. Чьи-то крики.

Женщина, которая была за рулем, выскакивает на дорогу и хватает меня за куртку. Ее бьет дрожь, в глазах стоят слезы.

– Идиотка! – кричит она. – Я же могла тебя задавить!

– Жаль.

– Непохоже, что тебе жаль!

– Жаль, что не задавили.

Она отпускает меня и делает шаг назад.

Вокруг останавливаются машины. Кто-то сигналит. Я ищу глазами Трумена, но он исчез. Конечно. Его здесь и не было. Это все таблетки. Доктор Беккер предупреждал, что могут начаться глюки, если переборщить с дозой.

Я хочу поскорее убраться отсюда, хотя бы уйти с проезжей части, но меня так трясет, что я едва волочу ноги. На тротуаре какой-то мужик стоит и таращится на меня. Я показываю ему средний палец и плетусь домой.


5.

– Мам? – Я распахиваю дверь.

Тишина. Это плохой знак.

Я пробираюсь через прихожую, расшвыривая ногами почту на полу. Счета. Еще счета. Письма от риелторов, которые предлагают выгодно продать наш дом. Открытки из галерей. Очередной выпуск «Жертвоприношения» – дурацкого школьного альманаха с прозой и стихами учеников. Письма отцу – от тех, кто еще не знает, что он больше года назад переехал в Бостон, чтобы заведовать отделением генетики в Гарварде.

Мой отец – именитый генетик. Его знает весь мир.

Моя мать – потеряла рассудок.

– Мам, ты где?

По-прежнему тишина. Я чувствую, как пульс начинает бить тревогу, и бегу в гостиную.

Она там. Не стоит босиком во дворе, разглядывая снег в своих ладонях. Не бьет посуду на кухне. Не лежит на кровати Трумена, свернувшись в позу эмбриона. Она сидит за мольбертом и пишет.

Я вздыхаю с облегчением и целую ее в лоб.

– Как ты?

Она кивает и гладит меня по щеке, не отрывая взгляда от холста.

Я хочу, чтобы она спросила, как у меня дела. Хочу рассказать о случившемся на Генри-стрит. Хочу услышать: никогда так больше не делай. Хочу, чтобы она на меня накричала. Чтобы обняла и прижала к себе. Но она не может.

Она пишет очередной портрет Трумена. Их уже не сосчитать. Они висят на стенах, стоят на стульях и на пианино. Лежат стопкой у входа в комнату. Мой брат повсюду, куда я ни взгляну.

На полу в кучах стружки валяются инструменты. Она любит сама делать подрамники. Везде разбросаны мятые тряпки и выдавленные серебристые тюбики. Тут и там на полу пятна краски. Я чувствую запах масла. Это мой самый любимый в мире запах. Я вдыхаю его – и на долю секунды все становится как прежде, когда Трумен еще был жив.

Зябкий осенний вечер, идет дождь. Мы сидим в гостиной – мама, я и Трумен. В камине горит огонь. Мама пишет очередной натюрморт. Они у нее такие замечательные. Про тот, что висит в музее Метрополитен, критик из «Таймс» как-то написал: «самодостаточный маленький мир». Однажды она нарисовала крохотное гнездо с голубым яйцом, уютно свернувшееся под изгибом старинной швейной машинки. В другой раз – опрокинутую корзинку с шитьем, из которой рассыпались катушки, окружив кофейную чашку со щербинкой. На моей любимой картине – красный амариллис и музыкальная шкатулка. Трумен похож на маму, он всегда что-нибудь рисует, пока она за мольбертом. А я играю на гитаре. В комнате темнеет, дождь превращается в ливень, но нам все равно. Мы вместе, сидим в свете камина, мы – самодостаточный маленький мир.

Иногда отец сидел с нами. Он возвращался домой поздно, усталый, с красными глазами, пахнущий аптекой. Бесшумно входил в гостиную и садился на краешек дивана. Как гость. Как застенчивый наблюдатель.



Я спрашиваю:

– Хочешь му шу?

Она кивает, но тут же хмурит брови.

– С глазами что-то не так, – говорит она. – Не похожи.

– У тебя все получится, мам.

Я знаю, что это неправда. Даже если бы за дело взялись одновременно Вермеер и Рембрандт с Да Винчи, у них бы ничего не получилось. Может, они бы даже угадали оттенок – ярко-синий, неправдоподобный, занебесный, – но это бы все равно получился не Трумен, потому что его глаза были совершенно прозрачны. Говорят, что глаза – зеркало души. Это про моего брата. Глядя ему в глаза, можно было увидеть все, о чем он думал, и что чувствовал, и что любил. Там были Лира и Пантелеймон. Египетский храм Дендур. Самодельные ракеты из бутылок. Гарри Каспаров. Песни Бека. Комиксы «Кьюма». Хот-доги с соусом чили и сыром. Бейсболист Дерек Джитер. И мы.

Я иду на кухню и звоню в службу доставки. Порция му шу, два яичных ролла и лапша с кунжутом. Заказ привозит Вилли Чен. Я знаю по именам всех окрестных курьеров. Раскладываю еду по двум тарелкам и ставлю одну на столик возле мольберта. Мама даже не смотрит, но среди ночи что-нибудь съест – я знаю, потому что всегда просыпаюсь часа в два и спускаюсь ее проведать. Иногда она в это время еще работает. Иногда просто сидит и смотрит в окно.

Каждый вечер я ужинаю одна в нашей гулкой столовой. Но это не плохо. Можно в свое удовольствие заниматься музыкой, и никто не придет капать мне на мозги, что я заваливаю математику и слишком поздно возвращаюсь домой, или требовать объяснений, почему в моей постели опять дрыхнет какой-то сомнительный тип.

– Тебе надо поесть, – говорю я, зайдя через полчаса, чтобы поцеловать ее перед сном.

– Да, да, обязательно. – Она отвечает мне по-французски, не отрывая взгляда от глаз Трумена. Она француженка, моя мать. Ее зовут Марианна Ла-Рен. Иногда она говорит по-английски, иногда – по-французски. Но теперь чаще всего молчит.

Я поднимаюсь к себе в обнимку с айподом. Нужно перед сном послушать «Пинк Флойд». Это мое домашнее задание.

Несколько дней назад я принесла Натану демозаписи своих сочинений. Я использовала переменные размеры и наложила стильные эффекты. Наслоила друг на друга разные гитарные и голосовые партии с помощью лупера. И назвала все это дело «Гипсовый замок». Мне казалось, что песни получились ничего себе. Что-то в духе «Соник Юс», если смешать их с «Дерти Прожекторс».

Однако Натану не показалось, что песни ничего себе.

– Безобразно! – резюмировал он. – Шумовая каша. Надо научиться делать больше, но с меньшим количеством ингредиентов.

– Вот спасибо, Натан, – разозлилась я. – Большое человеческое. Может, вы меня и научите?

Он посоветовал послушать гитарную партию, которая идет спустя четыре минуты после начала композиции «Shine On You Crazy Diamond», – там всего четыре ноты, но они звучат ровно так, как должна звучать настоящая тоска. Я ответила, что мне не нужно слушать какого-то старого психонавта, чтобы узнать, что такое тоска. Я сама хорошо с ней знакома.

– Этого мало, – сказал Натан. – Мой шнауцер тоже знаком с тоской. Но вот что здесь важно: умеешь ли ты выразить это знание? Это чувство?.. Надо понимать разницу.

– Между мной и шнауцером?

– Между искусством и фуфлом.

– Значит, моя музыка – фуфло? Больше никогда ничего вам не покажу.

Натан на это ответил:

– Давным-давно, в семьдесят четвертом, случился день, когда Дэвиду Гилмору[9 - Гитарист и автор многих композиций группы «Пинк Флойд».] было тоскливо. И что? Кому какое дело, спрашивается? Мне – есть дело. Спросишь почему? Потому что он породил удивительную музыкальную фразу. Она цепляет. Если ты пишешь музыку, которая цепляет, – браво! А пока ты этому только учишься, надо сидеть тихо и слушать тех, кто это уже сумел.

Большинство учителей в Св. Ансельма говорят, что я гений. Что мне подвластно все и я могу стать кем угодно. Что мои возможности безграничны и нужно хватать звезды с неба. Натан – единственный, кто обзывает меня «Dummkopf»[10 - Балда (нем.).] и требует, чтобы я пятьсот раз перед сном играла «Сарабанду» из ми-минорной сюиты для лютни Баха, потому что только так можно вдолбить ее в мою дурью башку. После хвалебной патоки, которой сочатся остальные преподы, ворчанье Натана – такое счастье, что я каждый раз чуть не плачу.

Добравшись до своей комнаты, я стягиваю джинсы и бросаю их на пол вместе с ремнем. Я сплю в нижнем белье. Направляясь к кровати, замечаю свое отражение в зеркале. Тощая как пацан, бледная, с темными подглазьями и крысиными косичками, при каждом движении слышно бряцанье железных фенек.

Арден Тоуд в свое время придумала игру под названием «Подмена в роддоме»: она эсэмэсит всему классу чье-нибудь имя и объявляет, что бедолагу по ошибке забрали из роддома чужие люди.

На это все эсэмэсят ей свои версии, кто настоящие родители жертвы. Арден выбирает лучшие варианты и постит их на фейсбуке вместе с фотографиями, чтобы все поржали над сходством. Так однажды выяснилось, что мои родители – Мэрилин Мэнсон[11 - Американский рок-музыкант, известный помимо прочего своим эпатажным сценическим образом.] и капитан Джек Воробей. Немудрено, что Арден заваливает биологию.

Я стаскиваю с себя футболку. Ключ запутывается в моих волосах. Я выпутываю его, и он весь сияет в моей руке, несмотря на тусклое освещение. Совсем как Трумен сиял.

Хорошо помню, как он нашел этот ключ. Накануне была суббота и родители ужасно ругались. Крики, плач, снова крики. Я тогда ушла в свою комнату и включила телевизор погромче, чтобы их не слышать. И забрала к себе Трумена, надеясь отвлечь его «Затерянными в космосе»[12 - Фильм 1998 года в жанре научной фантастики.], но он не захотел смотреть кино. Он встал у порога и слушал. Родители всегда ругались про одно и то же: мама злилась, что отца не бывает дома, а отец – что мама не хочет его понять.

– По-твоему, деньги на деревьях растут? – кричал он. – Я работаю до упаду, чтобы обеспечить достойную жизнь тебе и детям. Чтобы мы могли позволить себе этот дом. Чтобы Анди и Трумен могли учиться в этой школе…

– Не говори ерунды! У нас уже куча денег. И я это прекрасно знаю, и банк это знает, и школа это знает. И ты, ты тоже это знаешь.

– Слушай, давай прекратим, а? Уже поздно, я устал. Я все-таки целый день работал.

– О да! А потом еще целый вечер!

– Марианна, черт возьми, ну что тебе от меня нужно?

– Нет, вопрос в другом. Тебе – что нужно тебе, Льюис? Я думала, что я тебе нужна. И дети. Но, видно, ошибалась. Так объясни мне. Скажи правду хоть раз. Что тебе по-настоящему нужно?

К этому моменту я тоже перестала смотреть «Затерянных». Я стояла на пороге рядом с Труменом. Несколько секунд было тихо, а потом мы услышали его ответ. Он произнес его негромко, он больше не кричал. Теперь это было ни к чему.

– Мне нужен ключ, – сказал отец. – Ключ к Вселенной. К жизни. К будущему и прошлому. К любви, к ненависти. К истине. К Богу.

И этот ключ существует. Внутри нас. В человеческом геноме. В нем ответ на все вопросы. И я хочу его найти. Вот что мне нужно по-настоящему. – Он помолчал и повторил: – Мне нужен ключ.

После этого я закрыла дверь своей комнаты. Мы с Труменом не разговаривали, только сидели на кровати и смотрели, как доктор Смит рассекает в велюровом костюме космического путешественника. Что нам еще оставалось? Разве мы могли противопоставить себя – будущему и прошлому, истине и Богу? Мы – мама с ее птичьими гнездами и кофейными чашками, Трумен, я, все наши детские глупости… Даже думать смешно. Отцу было безразлично, какую музыку я слушаю и что за мультик Трумен пересматривает в десятый раз. Его занимали дела поинтереснее. Это понятно: ну кого ты выберешь, если у тебя есть шанс потусить с Джонни Рамоном[13 - Гитарист американской группы «Рамонз», иногда считается одним из «дедушек» панк-рока.], или с Магнето[14 - Суперзлодей из комиксов «Марвел» и серии фильмов про «Людей Икс».], – или с самим Господом Богом?

На следующее утро мама встала очень рано. Мне кажется, она вообще не ложилась. Когда мы с Труменом спустились к завтраку, глаза у нее были красные, а на кухне пахло сигаретным дымом.

– Съездим на блошку? – предложила она.

Мама обожала бруклинский блошиный рынок. Ей всегда удавалось находить вдохновение в грустных, увечных вещицах. В обтрепанных лентах, потрескавшихся миниатюрах, поломанных игрушках. У каждой находки – своя судьба, и мама любила придумывать, какая именно, а потом рассказывать нам.

Мы сели в машину и поехали в Форт Грин. В тот день мама нашла нелепое кашпо на трех ножках и заявила, что это ночной горшок Елизаветы Тюдор. Потом ей попалось увеличительное стекло, которым Шерлок Холмс пользовался в Баскервиль-холле, а потом серебряное кольцо в форме дракона, которое Мата Хари надела перед казнью. Я откопала винтажную футболку с надписью CLASH[15 - Британская панк-группа.].

А Трумен что-то искал во всех коробках с мелочовкой: перебирал ржавые замки, сломанные перьевые ручки, штопоры и открывалки – пока не нашел его. Небольшой почерневший от времени ключ.

Я стояла рядом, когда он его откопал. Старьевщик продал его за доллар и рассказал, что нашел этот ключ на улице Бауэри, в ящиках с хламом, выставленных на тротуар возле старого театра «Парадайс».

– У здания провалилась крыша, владелец совсем его запустил! – возмущался старьевщик. – Теперь власти собираются снести театр, чтобы построить там качалку. Наш мэр – идиот. Театр стоял там с тысяча восемьсот восьмого года! А кому нужно столько качалок? Кто в них вообще ходит, если в мире все больше жирдяев?

Возвращаясь к машине, Трумен спросил:

– А у нас есть чем почистить серебро?

– Есть средство под раковиной, – ответила мама. – Тру, приглядись-ка, тут сверху лилия. Королевский символ. Наверное, ключ принадлежал Людовику XIV.

Она тут же начала сочинять историю про ключ, но Трумен ее остановил:

– Это не сказочный ключ, мам. Он всамделишный.

Когда мы вернулись домой, Трумен начистил его до блеска.

– Какая красота! – воскликнула мама, когда Трумен показал ей, как он сияет. – И смотри, тут выгравирована буква «L». Значит, я была права! Это наверняка означает «Людовик». Что скажешь?

Трумен ей не ответил. Он спрятал ключ в карман и в следующий раз достал его только два дня спустя. Был поздний вечер, четверг. Мы втроем сидели в гостиной – мы с Труменом делали домашку, а мама писала картину. И тут открылась входная дверь. Отец вернулся. Мы удивленно переглянулись.

Он неловко держал букет цветов и мялся на пороге, словно сын мельника, который пришел свататься к принцессе и боится, что сейчас его с позором и насмешками выгонят из замка. Но принцесса не смеялась. Она улыбнулась и пошла на кухню за вазой. Пока ее не было, отец открыл наши тетради, просмотрел дроби Трумена и мои алгоритмы, чтобы чем-то себя занять и чтобы не пришлось с нами разговаривать. Потом он сел на диван и стал тереть пальцами виски.

– Пап, ты устал, да? – спросил Трумен.

Отец опустил руки и кивнул.

– Все эта твоя тэ-лен-ка?

Отец засмеялся. Когда Трумен был совсем маленьким, он слышал, как отец рассказывает про ДНК, и все время пытался повторить. У него получалось – тэ-лен-ка. С тех пор он всегда так и говорил.

– Да, Тру, все она. Но мы уже близко. Мы очень близко.

– К чему?

– К разгадке генома. Ко всем ответам. К тому, чтобы найти ключ.

– Тебе больше не надо его искать.

– Что значит – не надо?

Трумен извлек из кармана свой серебряный ключик и вложил отцу в ладонь. Отец непонимающе уставился на него.

– Вот, это ключ, – сказал Трумен.

– Да, вижу.

– Это особенный ключ.

– Чем же?

– На нем буква «L». Это значит – любовь. Понимаешь? Это ключ к Вселенной, пап. Ты же его искал. Ты маме говорил, что ищешь.

Я его нашел для тебя, так что все, больше не надо искать. И можно возвращаться домой не поздно.

Отец еще секунду держал ключ в раскрытой ладони, потом крепко сжал в кулаке.

– Спасибо, Тру, – сказал он почти шепотом и привлек Трумена к себе. – Я тебя люблю. Обоих вас люблю. Вы же знаете, да? – спросил он, обнимая Трумена и глядя на меня.

– Да, – сдавленно ответил Трумен, а я кивнула, чувствуя себя неловко, будто дальний родственник, почти чужой человек, сделал тебе слишком дорогой подарок. Раздался всхлип. На пороге застыла мама. В ее глазах стояли слезы.

Дальше все было хорошо. Пару месяцев. А потом он добился своего – разгадал геном. Ему дали Нобелевскую премию, и мы почти совсем перестали его видеть. Он ездил в Стокгольм, в Париж, в Лондон и в Москву. А если он бывал в Нью-Йорке, то все равно приходил домой, когда мы уже спали, и уходил раньше, чем мы просыпались. Снова начались ссоры. И однажды, когда его не было целых две недели, Трумен зашел в его кабинет и забрал ключ. Я видела, как он стоит во дворе, сжимая его в кулаке, и смотрит на первую вечернюю звезду. Я не спрашивала – мне и так было понятно, что он загадал. И еще мне было понятно, что его мечта не сбудется. Потому что гениям никто не нужен.

Ключ был у Трумена с собой в тот день, когда он погиб. В больнице мне вынесли одежду, и я нашла его в кармане джинсов. Я смыла кровь, продела сквозь него ленту и завязала вокруг шеи. И с тех пор не снимала.

Теперь я пью таблетки. Двадцать пять миллиграммов дважды в день – так написано в инструкции. Я принимаю по пятьдесят. Бывает, что и больше. Потому что прописанная доза не действует, все остается на месте – и ярость, и тоска, и безудержное желание выскочить на дорогу перед лихачом. Если принять слишком мало, то я не могу встать с кровати, а если слишком много – вижу то, чего нет. В основном всякие мелочи вроде несуществующих паучков на стене. Но случаются и глюки посерьезнее – например, встреча с покойным братом на улице.

Я выключаю свет, забираюсь в постель, нахожу на айподе «Пинк Флойд» и включаю «Shine On You Crazy Diamond». То есть делаю домашнее задание. Пара минут потусторонних синтезаторов, потом вступает задумчивая гитара – звучат четыре ноты, ясные и пронзительные: си-бемоль, фа, соль, ми.

Я перебираю в темноте пальцами по невидимому грифу. Четыре ноты. Натан был прав. Дэвид Гилмор выразил тоску в четырех нотах.

Я слушаю альбом дальше – песни про безумие, любовь, утрату. Слушаю и слушаю, пока не засыпаю. И тогда мне снятся сны.

Мне снится, как отец держит в ладонях гнездо с голубыми птичьими яйцами. Снится маленький мальчик со скрипкой, играющий для людей, у которых глаза как черные дыры. Снится Трумен. Он в гостиной, спускается с одного из портретов. Пересекает комнату и приближается ко мне странной медленной походкой.

У него сломан позвоночник. Он тянется к моему лицу, целует меня в щеку и холодными бескровными губами шепчет мне в ухо:

Come on you raver, you seer of visions, come on you painter, you piper, you prisoner, and shine…[16 - Давай же, безумец, давай же, сновидец, давай, музыкант, живописец и пленник, сияй… (англ.) – строчка из песни «Shine On You Crazy Diamond».]


6.

– Слышь, Ард! Твоя ехидна дома?

Это Тилли Эпштейн из Слейтера кричит через дорогу, завидев Арден.

– В клинике, – отвечает Арден, откидывая назад копну светлых волос.

Она вышагивает в сторону дома по субботней улице, и головы поворачиваются вслед ее загорелым ногам, замшевым сапожкам и микроминиюбке. Ее бедра обхватывает широкий пояс со сверкающей пряжкой PRADA – это переводится как «У меня комплексы». Она только что вышла из гастронома с диетической колой, пачкой сигарет и минералкой «Эвиан». Первое и второе – ее завтрак, а вода – для бульбулятора. Ведь та, что из-под крана, такааааая вредная!

– Че, на предмет ботокса?

– Не, на предмет прочистки мозгов.

Мамаши, которым колют ботокс, – неудобная порода. Укол не занимает много времени. Полчаса в клинике, потом шопинг, потом ланч – и все, она возвращается домой и палит вашу тусовку в самый разгар, когда всех уже вштырило. Полный облом.

Другое дело – мамаши, которые желают реабилитироваться после интоксикации или душевных травм. Обычно они летят для этого в Калифорнию, где их ждут очистительные клизмы, юрты, благовония и слезные разборки с внутренним ребенком. Все это, конечно, болезненно, но однозначно проще разборок с ребенком внешним.

– Клево! Значит, бухаем у тебя?

– Не получится. Дома торчит спец по фэн-шую. Говорит, у нас вся карма засорилась.

Специалист по устранению засора кармопровода. Такое встретишь только в Бруклин-Хайтс.

– У Ника сегодня какая-то туса, – вспоминает она.

Тилли довольно хлопает в ладоши и сворачивает в клуб йоги.

Я продолжаю путь по тротуару, держась на достаточном расстоянии от Арден, чтобы не пришлось с ней разговаривать, и тут из фалафельной «Мабрук» выходит парень, хватает Арден и неаппетитно целует в губы. Это ее бой-френд. Его зовут Ник. Он тоже учится в Св. Ансельма.

Вообще-то он Ник Гуд, но ребята называют его Ник Невиновен, потому что адвокаты его отца раз за разом произносят эту фразу перед судьей. Ника судили за вождение в нетрезвом виде, за ношение наркоты, за то, что три утра кряду блевал в «Старбаксе», а также за совершение акта мочеиспускания с горки на детской площадке Пьерпонт-стрит. Он англичанин. Его отец и мачеха, сэр и леди Гуд, разводят попугаев.

На зимнем солнце растрепанные кудри Ника блестят как золото. И щетина на подбородке тоже. Сапоги, килт, футболка с длинными рукавами. Он без куртки, хотя на дворе декабрь. Красавцам незачем ходить в куртках. Их греет всеобщее внимание.

Оторвавшись от Арден, Ник замечает меня. Он тут же подскакивает, хватает меня за руку и поет «Я хочу Анди» на мотив «I Want Candy»[17 - Песня группы «Стрейнджлавз» 1965 года.].

У него умопомрачительный голос, рокочущий и хрипловатый. От него пахнет вином и куревом. Внезапно он перестает петь и спрашивает, приду ли я к нему на тусовку.

– Ники, блин! – выкрикивает Арден, явно нервничая.

– Спокойно, Ард, – отзывается он через плечо. – Ард такая страстная женщина, – шепчет он мне и лыбится.

Он забирает у меня пакеты и ставит их на тротуар. В одном лежат сэндвичи, в другом – семнадцать тюбиков синей краски разных оттенков. Мама все еще бьется с глазами Трумена. К утру она едва не довела себя до срыва, мне с трудом удалось ее успокоить. Я объяснила, что у нее просто неправильные краски, и пообещала заскочить в лавку для художников, чтобы купить правильные.

Ник берет меня за руки и упирается лбом в мой лоб.

– Приходи сегодня. Я благородных кровей, а ты бродяга безродная, так что делай, как я велю. Сыграешь на гитаре, развлечешь меня. Моя жизнь трындец как скучна.

– Приглашаешь меня в придворные шуты? Какая честь, какая жесть.

– Соглашайся, чудовище. Ты злоязыкая маленькая ведьма с черной душонкой. Самая интересная штучка в целом Бруклине.

Я закатываю глаза.

– Ты сколько сегодня выкурил? Кило шишек за раз?

– Ну приходи. Я жажду тебя видеть… – Он лезет целоваться, его губы касаются моих.

Это он зря. Совсем зря. Я его отталкиваю.

– Чувак, я тебе не редька.

– Чего?

– Редьку знаешь? Горькая такая дрянь. Ты же трахаешь богинь, а они такие сладкие, что вкусовые рецепторы притупляются.

И вот когда становится приторно, хочется перебить это чем-нибудь горьким.

Ник ржет как больной. Под обкуркой кто угодно покажется шутником. Даже Леттерман[18 - Дэвид Леттерман – американский ведущий ток-шоу и комедиант, чьи «несмешные шутки» стали своеобразной притчей во языцех.].

– Ладно, мне пора. – Я делаю шаг в сторону.

– Анди, ну подожди.

Я не хочу стоять здесь. Не могу. Мне не по себе от сочетания Ника и Генри-стрит. Он-то почти ничего не помнит. По крайней мере так он сам утверждает. Мне, правда, кажется, что он как раз помнит все, потому и дует не прекращая.

Я успеваю отойти совсем недалеко, когда он кричит мне вслед:

– Я выдам тебе гитару моего крестного.

Ого. Тяжелая артиллерия. Крестный Ника – не кто-нибудь, а сам Кит Ричардс.

Я поворачиваюсь.

– Ник, чего тебе от меня нужно, а?

Это звучит почти по-хамски.

– Она офигительная, – продолжает Ник. – Он на ней сочинил «Angie»[19 - Одна из самых известных песен группы «Роллинг Стоунз».].

– Серьезно, вот что тебе нужно? Секс? Вряд ли, тебе и так все дают. Колеса? У тебя у самого таблеток больше, чем в аптеке. О, может, тебе просто надо помочь с французским?

– Он подарил мне ее месяц назад, когда я был в Англии, – не унимается Ник. Теперь в его голосе сквозит мольба.

И я чуть не срываюсь. Я хочу бросить ему в лицо – что ему так сильно от меня нужно. Прощение. На секунду марево дури рассеивается, и я вижу в его глазах боль. Поэтому я молчу и терплю его. Этого ему мало, но на большее меня не хватит.

– Да врешь ты все, – говорю я. – Это не дяди Кита гитара. Ты ее в интернете купил.

Он улыбается.

– Не. Она правда его.

– Да? А что за марка? – спрашиваю я сощурившись.

– Ну… Фендер-фигендер какой-то… Не, стоп, это Пол Гибсон, кажется… Стратобластер или как бишь его. Блин, да не помню я, что там за марка! Но это его гитара, клянусь. Хочешь, я ему позвоню, он сам тебе скажет. Реально, он мне ее подарил. Приходи – дам поиграть.

– О’кей. Приду.

Я беру свои пакеты, прощаюсь и спешу мимо Арден. Если бы взгляды могли испепелять, от меня бы уже остался один пшик.

– Спасибо за приглашение, – говорю я, обращаясь к ней. Но Арден не снисходит до ответа. Она бережет слова для Ника.

– Чего ж ты не завалил ее прямо на тротуаре, Ник? Тебе же так хотелось. Думаешь, я слепая?

– Отвянь, Арден. Башка от тебя трещит.

Ах. Милые бранятся.

Я улыбаюсь, сворачивая на свою улицу. Перспектива зимних каникул уже не кажется такой унылой. Я решаю набрать Виджея – спросить, не пойдет ли он со мной к Нику. Помимо гитары, которую я очень хочу подержать в руках, на вечеринке будет куча других прекрасных соблазнов: скучающие мальчики-мажоры, ревнивые девочки-мажорки, прорва нелегальных веществ. Может, даже заряженный пистолет.

Это если мне повезет.


7.

Увы. Мне не повезло. Совсем. Вечеринка – дерьмо. В прямом смысле слова. Я и десяти минут не провела в доме Ника, а жидкая белая струйка уже шлепнулась мне на плечо. Я поднимаю голову. На люстре сидит огромный зеленый попугай и чистит перышки.

Руперт Гуд, отец Ника, подхрамывает ко мне с кухонным полотенцем в руке.

– Яго, разбойник! – восклицает он, потрясая костылем. – Я сверну тебе шею! Общиплю, выпотрошу и запеку в духовке!

– Глупый господин! – кудахчет Яго и улетает портить вечер кому-то еще.

– Прости, дорогая, – произносит Руперт. – Эта птица – настоящая дрянь. Позволь-ка…

Руперт – актер. Он играл всех мыслимых шекспировских героев, снялся в куче авторских фильмов, а после четырех или пяти «Гарри Поттеров» стал звездой. Он больше не может играть, потому что весь трясется. Но голос у него по-прежнему завораживающий. До его голосовых связок болезнь Паркинсона еще не добралась.

Он вытирает с моего плеча помет, а я озираюсь. Обои в потеках, потолок в трещинах. На стене – выцветшая картина в потрепанной раме. На чьей-то куртке дрыхнет терьер, от него разит псиной. Повсюду разложены стопки сценариев. Если бы этот дом принадлежал кому-то другому, его отправили бы под снос. Но здесь живет сам Руперт Гуд, поэтому про дом пишут в «Воге».

– Что-то ты пропала, – говорит Руперт. – Раньше я часто видел вас с Марианной в кафешке на Крэнберри. Вы всегда заказывали кофе на вынос.

Он дружит с моей матерью. Точнее, дружил. Когда она еще была способна на дружбу.

– Просто куча дел навалилась. Выпускной проект, заявки в колледж, сами понимаете.

Руперт знает, что я вру.

– А по-честному, Анди? Как ты? – спрашивает он и пытливо смотрит на меня.

– Да нормально. – Я отвожу взгляд. Ему правда не все равно.

И именно поэтому я не буду с ним откровенничать.

– Нормально? Позволь тебе не поверить, – произносит он. – Я, знаешь, когда думаю про тот день, всякий раз вспоминаю монолог Лира над мертвой Корделией. «Зачем живут собаки, лошадь, крыса – в тебе ж дыханья нет? Ты не вернешься!..»[20 - Перевод Т. Щепкиной-Куперник.] Я нахожу большое утешение в работах мастера. А ты не пробовала? Шекспир задается такими глубокими экзистенциальными вопросами…

– Губка Боб Квадратные Штаны тоже ими задается. Но что-то у обоих напряг с глубокими экзистенциальными ответами.

Руперт смеется, хотя глаза у него грустные.

– Ник по тебе скучает. И я скучаю, – говорит он и обнимает меня. Люди часто меня обнимают. Видимо, это должно как-то помогать. По крайней мере им.

– Ладно, беги веселись, – улыбается Руперт и протягивает мне розовый бумажный зонт.

– Руперт, здесь не то чтобы солнечно.

– Это твой щит от пернатых, дорогая. Эдмунд, наш новичок, – сволочь похлеще Яго.

Я раскрываю зонт и брожу из комнаты в комнату, чувствуя себя как Чио-Чио-сан в поисках Пинкертона. Половина моих одноклассников торчат на кухне. Кругом пустые бутылки, смятые сигаретные пачки, попугаи и бумажные зонтики. Ника нигде не видно.

Кто-то протягивает мне бокал вина, я отказываюсь. Алкоголь плохо сочетается с моими таблетками. Смешивать то и другое – значит нарываться на побочки.

Я села на таблетки год назад. Меня отправили к психиатру, доктору Беккеру, потому что я не могла есть, спать и ходить в школу.

Психиатра посоветовала Бизи, а отец заставил меня записаться на прием, пригрозив, что запретит заниматься с Натаном, если я откажусь. Предполагалось, что я буду обсуждать с доктором Беккером свои переживания, но я едва сказала ему пару слов, точнее три слова: «Пустая трата времени». Спустя несколько недель таких сеансов доктор Беккер прописал мне паксил. Потом золофт. Они не помогли, и тогда он посадил меня на трициклик, который я принимаю до сих пор. Если и это не сработает, придется пить антипсихотики.

Я продолжаю бродить по дому Гудов в поисках Ника. Мне жалко, что Виджей не пришел, – без него не с кем поговорить. Но сегодня субботний вечер и начало зимних каникул, самое время поработать над выпускным проектом. Он у него называется «Атом и Ева: технология, религия и битва за XXI век». Виджей уже умудрился взять интервью у пяти мировых лидеров.

Заглядываю в гостиную. Грохочет музыка. Кто-то обжимается на диване, кто-то на стуле, кто-то на полу. Над каминной полкой висит огромное черно-белое ню авторства Стивена Мейзела[21 - Известный фэшн-фотограф, который много лет снимает для журнала «Вог».]. На снимке – леди Гуд IV. Ей двадцать три года. Она фотомодель. И ее почти никогда не бывает дома. Руперт это объясняет так: «Женщине с такой грудью дозволено вести себя, как ей заблагорассудится».

Отправляюсь в библиотеку. Здесь Шива Мендес показывает слайды своей последней концептуальной инсталляции. Она называется «Пустота»: шестьдесят пять бутылок слабительного и какой-то непередаваемый видеоряд. Это часть ее выпускного проекта. Инсталляция будет демонстрироваться в музее Уитни, в рамках выставки молодых художников. Бендер Курц, который второй раз за год выписался из наркологической клиники, рассказывает о своем проекте – книге мемуаров о зависимости. У него уже наклюнулся издатель. Теперь он пытается протолкнуть это дело киношникам. Он сидит и хвастается какой-то девице:

– Мой агент весь в предвкушении, сам Уэс заинтересовался!

Одноклассники меня страшно утомляют. До боли, до тошноты, до безумия. Когда я их слушаю, хочется лечь на пол и отрубиться лет на двадцать, но это не вариант – ковер весь заляпан птичьим дерьмом. Тогда я решаю свалить. Ника по-прежнему нигде не видно. По крайней мере на первом этаже. Может, он наверху, но я, пожалуй, не решусь соваться в спальни этого дома. Я выхожу в коридор, и кто-то внезапно обнимает меня за талию, а к моему затылку прижимаются чьи-то губы. Вкрадчивый голос произносит:

– Я знал, что ты появишься. Только к кому ты пришла на самом деле? Ко мне? Или к моей гитаре?

– Разумеется, к гитаре.

– Жестоковыйная сирена! – мурлычет он, шутливо дергая меня за сережку, и протягивает мне гитару. Вот так, буднично – как люди делятся сигаретой или жвачкой.

– И что, прямо можно поиграть? – спрашиваю я. Шепотом.

– Да легко, – отвечает он, не обращая на гитару никакого внимания. Подлетает Арден, что-то щебечет ему на ухо и тычет пальцем в сторону кухни. Через секунду они исчезают, а я остаюсь с гитарой Кита Ричардса. Держать ее в руках – ощущение одновременно потрясающее и жутковатое, словно это мешок с алмазами. Или живая кобра. Или бомба.

Я перебираю струны. Пальцы на грифе складываются в ля минор, затем в ми-септаккорд, затем соль – начало «Angie», – но я почти не слышу звука, потому что вокруг все шумят. Я бегу наверх, на второй этаж, потом на третий. Люди повсюду, и я продолжаю бежать, пока не добираюсь до крыши.

Здесь свалена в кучу старая садовая мебель. И ни души. Усевшись на колченогий стул, я накидываю на себя гитарный ремень. Я недостойна этой чести, совсем недостойна, но это соображение останавливает только лучших из нас. Так что я начинаю играть. Сначала «Angie», потом другое из «роллингов» – «Wild Horses» и «Waiting on a Friend».

Мои пальцы уже синеют от холода, но я играю, пока музыка не накрывает меня с головой, играю, пока не превращаюсь в музыку сама – в ноты, аккорды, мелодию, гармонию. Мне больно, но это ничего. Зато когда я – музыка, я – не я. Нет тоски. Нет страха. Нет отчаяния. Нет вины.

Спустя час с лишним я засовываю руки в карманы и решаю пройтись по крыше, глядя в ночное небо. Звезд не видно. В Бруклине их почти не бывает. Их пожирает иллюминация. Зато отсюда виден Темплтон. Темный и уродливый. Окна новеньких квартир на верхних этажах радостно горят. Кое-где мигают наряженные елки. Трумен погиб как раз перед Рождеством. Было холодно. Витрины переливались цветными огнями. На углу мужик продавал елки. Где-то пели рождественские хоралы. Макс стоял на тротуаре и кричал.

Я не помню, как прошло само Рождество в том году. Помню только, как разбирала елку. Это было в апреле. Она вся порыжела и осыпалась. Под ней лежали нетронутые подарки. Никто не хотел их распаковывать, так что отец засунул их в мусорные мешки и отнес в благотворительную лавку.

От меня до края крыши – десять шагов. Я отсчитываю их один за другим и останавливаюсь на краю. Подо мной улица. И кажется, что это так просто – еще шаг, и все кончено. Больше никакой боли, никакой ярости, ничего.

Голос за моей спиной произносит:

– Слушай, не надо. Правда. Не надо.

Я поворачиваюсь.

– Почему?

Ник говорит:

– Мне будет тебя не хватать. Ну и всем остальным тоже.

Я начинаю ржать.

– Ну ладно, ладно, но по гитаре-то я точно буду скучать. Если решишь прыгать, оставь ее тут, хорошо?

До меня доходит, что я до сих пор стою с гитарой Кита Ричардса на шее. Я могла забрать ее с собой, и она разбилась бы вдребезги. Эта мысль ввергает меня в ужас. Я делаю шаг к Нику.

– Черт, прости, пожалуйста, Ник…

Моя нога скользит по льду, я теряю равновесие и кричу, а Ник хватает меня за руку – кажется, что сейчас мы оба рухнем вниз, но в последний момент он резко дергает меня на себя, и мы удерживаемся на крыше.

Он отпускает меня и начинает орать. Со всей дури. Его голос хрипит и надламывается. Я не могу разобрать слова: в ушах стучит кровь. Хочет, чтобы я ушла? Я снимаю гитару и опускаю на бетон.

– Нет уж, подними! – требует Ник. – Подними и сыграй что-нибудь. Хоть какой-то от тебя толк будет. Обоих нас чуть не угробила!

И я играю дрожащими руками. Получается фигово, но я пытаюсь изобразить «You Can’t Always Get What You Want», потому что это кажется уместным. Потом играю «Far Away Eyes». Потом «Fool to Cry»[22 - Все три песни написаны «Роллинг Стоунз».]. А потом прерываюсь, чтобы согреть руки.

Ник молчит. Я решаю, что он все еще злится или думает, что я бездарность, но он вдруг произносит:

– Это очень круто. Сыграй еще.

– Не могу. Пальцы задубели.

Он подходит, берет мои руки и дышит на них. Его дыхание сладко пахнет вином и теплом. Он весь хорошо пахнет. И выглядит.

И когда он берет мое лицо в ладони и целует меня, это тоже оказывается хорошо.

На мне все еще висит гитара. Я ее снимаю, чтобы не мешала прижаться к нему. Хочу почувствовать его дыхание на своей шее. Почувствовать тепло его кожи. Почувствовать хоть что-нибудь, кроме тоски.

Держи меня, шепчу я беззвучно. Держи меня здесь. На этой земле. В этой жизни. Сделай, чтобы я захотела тебя. Захотела хоть что-нибудь. Пожалуйста, сделай.

И тут раздается:

– О-фи-геть.

Это Арден. Она тоже поднялась на крышу.

– Ник, какой же ты засранец!

– Арден, ну ты чего… это просто так… мы, это, короче, она расстроилась, и я…

Арден запускает в него пивной бутылкой, которая разбивается о трубу за его спиной. И тогда начинается ор.

– Тебе лучше уйти, – бросает мне Ник.

И я ухожу. Скорее. Три пролета вниз по лестнице, прочь из дома. Я уже прошла половину Пайнэппл, а крики все еще слышны.

– Да как ты мог! Тебе на меня совсем наплевать, да?

– Я же сказал, ничего не было!

Ну конечно. Совсем ничего. И почему я не спрыгнула, пока был шанс?


8.

– Мам?

Я распахиваю дверь и захожу в дом. Молчание.

В этом нет ничего необычного, но зачем-то повсюду включен свет.

– Почему так ярко? – бормочу я. И снова зову: – Мама?

Со стороны гостиной раздаются шаги. Четкие и быстрые.

– Где ты была?

Я застываю как вкопанная.

Тот же голос и те же слова я услышала, когда погиб Трумен. Но тогда это был крик. Один и тот же вопрос – снова и снова.

– О, привет, пап. Сколько лет, сколько зим. Как там дела в мире макромолекул?

– Где ты была?

– На вечеринке у Гудов.

– У Гудов? Господи. Анди, ты же не встречаешься с Ником?

– Нет.

– Какое счастье.

– Я встречаюсь с Рупертом.

Он мрачнеет.

– Это, по-твоему, смешно? Что ж ты все время такая…

Дрянь? Хамка? Тогда понятно, почему мы стоим сейчас в пяти шагах друг от друга – не обнимаемся, не здороваемся, не спрашиваем, как дела, хотя не виделись уже четыре месяца. А все потому, что я дрянь, а не потому, что мы друг друга ненавидим.

– …такая язва! Твое поведение неприемлемо! Почему ты мне не позвонила и не рассказала?

– Про вечеринку у Ника?..

– Про школу! Про твои оценки. Про картины. Про мать. Почему ты ничего о ней не говорила?

Я пугаюсь.

– Что случилось? Где она? Она знает, что ты здесь?

Мне страшно, что он ее расстроил. Он это умеет. Я бросаюсь в гостиную. К моему облегчению, она сидит и пишет картину. Просто пишет картину.

– Привет, мам, – говорю я. – Ты голодная? Хочешь мюсли?

Она качает головой.

– Пап! Мюсли?

– Нет, я…

– Могу тост поджарить.

– Я хочу услышать объяснение вот этому! – кричит он, обводя комнату рукой.

– Это картины. Мама у нас художница, ты что, забыл?

Он медленно поворачивается вокруг своей оси.

– Здесь все стены увешаны картинами. Сплошняком.

Это правда. Она уже начала приколачивать их к потолку.

– Около двух сотен, не меньше, – говорит он. – И на каждой Трумен. Давно это с ней?

– Не знаю. Несколько месяцев.

– Месяцев?!

– Слушай, ей так лучше. Когда она пишет, она не плачет, и не кричит, и не крушит все вокруг, понимаешь? Что тебе вообще нужно, пап? Ты зачем приехал?

Он переводит взгляд на меня и несколько секунд смотрит молча и растерянно.

– Мне пришло письмо из твоей школы. Я хотел с тобой о нем поговорить. Двадцать раз звонил. Никто не брал трубку. Я оставлял сообщения, ты не перезванивала. Пришлось садиться на самолет. Мисс Бизмайер жалуется, у тебя непроходные баллы по всем предметам. Ты на грани отчисления. Что происходит, Анди? Ты пьешь свои таблетки?

– Да, я пью свои таблетки, и, чисто ради справедливости, – у меня не по всем предметам непроходные баллы. По музыке с оценками полный порядок. Бизи, конечно же, об этом не сообщила?

Он не слышит меня. Или притворяется, что не слышит.

– Два года назад ты была круглой отличницей. Ты выигрывала призы на конкурсах по французскому и по биологии.

– И по музыке.

– Я не понимаю, что случилось. Объясни мне.

Я в изумлении смотрю на него.

– Ты это всерьез сейчас спрашиваешь? Тебя что, Альцгеймер хватил?

Несколько секунд он молчит. В тишине слышно только шуршанье кисточки по холсту и тиканье часов над камином.

Наконец он произносит:

– Черт побери, Анди, Трумена больше нет.

– Я в курсе.

– Ты должна его отпустить.

– Совсем как ты, да? Новая жизнь – и никаких сожалений.

– Твой брат умер. Он умер, а не ты!

– Да, я знаю. Какая жалость, правда? Для всех вокруг.

Он опускается на стул как человек, которого толкнули со всей силы, и закрывает лицо руками.

– Господи, что мне теперь делать? – глухо спрашивает он.

Вот она, сцена воссоединения. Здесь я должна броситься ему на шею, он заключит меня в объятия, и мы будем плакать чистыми серебряными слезами, после чего все наладится. Я стою и жду, когда начнется душещипательная музыка. Какие-нибудь скрипки. Дешевая голливудская слезовыжималка. Но ничего не происходит.

И не произойдет. Я хорошо это сейчас понимаю. Я тщетно ждала два года.

Отец опускает руки и спрашивает:

– Когда начинаются каникулы?

– Сегодня.

– А когда назад в школу?

– Пятого.

Он достает свой блэкберри и пару секунд что-то в нем ищет.

– Отлично, – заключает он, – все складывается. Все очень даже складывается. Я могу взять тебя с собой.

– Мы это уже проходили. Ничего хорошего. Твоя Минна меня терпеть не может.

– Я говорю про Париж. Я лечу туда в понедельник из Бостона. По работе. Если, конечно, авиакомпания не объявит забастовку, они всю неделю грозятся. Я собираюсь остановиться у Джи. У них с Лили новый дом, там куча места. Так что поедешь со мной.

Я смеюсь ему в лицо.

– Никуда я не поеду.

– Это не обсуждается, Анди. Ты едешь в Париж, берешь с собой ноутбук. Мы проведем там три недели. Как раз достаточно времени, чтобы составить черновик выпускной работы.

– Ты ничего не забываешь? А как же мама? Что, мы просто бросим ее тут одну?

– Твоя мать ложится в клинику, – сообщает он мне.

Я смотрю на него и не нахожу слов.

– Я позвонил доктору Беккеру, как только приехал. Он устроит ее в «Арчер-Ранд». Это хорошая клиника. У них эффективная программа реабилитации. Можешь собрать ее вещи? Я повезу ее завтра с утра…

– Зачем? Зачем это надо?! – Я не на шутку злюсь. – Ты никогда не приезжал, когда был нужен. А теперь ты не нужен, и – здравствуйте! Знаешь что, тебя никто не звал. Мы прекрасно справляемся. У нас все хорошо. У нас без тебя всегда все было хорошо.

– Хорошо? – Он тоже начинает злиться. – Ты это называешь хорошо? Дом превратился в помойку. Твоя мать повредилась умом. Тебя исключают из школы. Ничего нет хорошего, Анди. Ничего!





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/dzhennifer-donnelli/revoluciya/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Сноски





1


Здесь и далее при цитировании Данте используется перевод М. Лозинского.




2


Бил-стрит – культовая улица в городе Мемфисе, где появились первые блюз-бары. Считается родиной блюза. (Здесь и далее примечания переводчика.)




3


Ах, какое было время, какое было время… (англ.).




4


Фиорелло Генри Ла-Гардиа был мэром Нью-Йорка с 1934 по 1945 год.




5


Рекламный персонаж, выдуманный в 1921 году для повышения продаж муки и других продуктов. В 1945 году несуществующая домохозяйка Бетти Крокер была названа журналом «Форчун» самой популярной женщиной в Америке после Элеоноры Рузвельт.




6


Герой комиксов, непобедимый борец с преступностью.




7


Crazy diamond («безумный алмаз», англ.) – образ из песни «Shine On You Crazy Diamond» группы «Пинк Флойд».




8


Марта Стюарт – известная американская писательница и телеведущая, получившая известность благодаря советам по домоводству и дизайну. Считается мерилом хорошего вкуса преимущественно среди домохозяек.




9


Гитарист и автор многих композиций группы «Пинк Флойд».




10


Балда (нем.).




11


Американский рок-музыкант, известный помимо прочего своим эпатажным сценическим образом.




12


Фильм 1998 года в жанре научной фантастики.




13


Гитарист американской группы «Рамонз», иногда считается одним из «дедушек» панк-рока.




14


Суперзлодей из комиксов «Марвел» и серии фильмов про «Людей Икс».




15


Британская панк-группа.




16


Давай же, безумец, давай же, сновидец, давай, музыкант, живописец и пленник, сияй… (англ.) – строчка из песни «Shine On You Crazy Diamond».




17


Песня группы «Стрейнджлавз» 1965 года.




18


Дэвид Леттерман – американский ведущий ток-шоу и комедиант, чьи «несмешные шутки» стали своеобразной притчей во языцех.




19


Одна из самых известных песен группы «Роллинг Стоунз».




20


Перевод Т. Щепкиной-Куперник.




21


Известный фэшн-фотограф, который много лет снимает для журнала «Вог».




22


Все три песни написаны «Роллинг Стоунз».



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация