Читать онлайн книгу "Джекпот"

Джекпот
Давид Гай


Герой романа волей обстоятельств в 90-е годы эмигрировал из России в США. Сменив профессию (в Москве Константин Ситников был сценаристом научно-популярного кино), он, казалось бы, достаточно благополучно живет в Нью-Йорке.

Однако, натура сложная, импульсивная, он не адаптируется к окружающей его новой действительности и в то же время отторгает многое, что происходит на родине. Словно отплыл от одного берега и не приплыл к другому.

И надо же такому случиться: он выигрывает в лотерею главный приз – джекпот, в одночасье став миллионером… Автор описывает последние три года жизни героя, исполненные неожиданных, порой невероятных, головокружительных, событий. Трата денег, любовные истории, путешествия… – и сочинение книги о проживаемом моменте. В романе философские размышления соседствуют с элементами детектива.

Хотя действие романа происходит в 90-е и в начале двухтысячных, текст словно пишется о дне сегодняшнем. С некоторыми дерзкими мыслями героя кое-кто из читателей наверняка не согласится, но звучат они остроактуально.





Давид Гай

Джекпот



© Д. Гай, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021


* * *


Jackpot (джекпот) в переводе с английского – куш, крупный выигрыш в лотерее.


«…Выиграв в лото,

ты будешь счастлив, как никто!»

    Гёте. Фауст

Деньги повсюду в почете,
без денег любви не найдете.
Будь ты гнуснейшего нрава —
за деньги поют тебе славу.
Нынче всякому ясно:
лишь деньги царят самовластно!
Трон их – кубышка скупого,
и нет ничего им святого.
Пляска кругом хоровая,
а в ней – вся тщета мировая.
И от толпы этой шумной
бежит лишь истинно умный.

    Из поэзии вагантов

Читая роман, человек поглощает чужую жизнь, примеряет на свой лад: а как бы я поступил, что предпринял на месте героя? Примерка ничего человеку не стоит – все едино жизнь героя течет по своему руслу, а читателя – по своему, не пересекаясь. И, однако, примерка не бывает лишней: человек прикидывает умом, что такое с ним случилось, сможет ли избежать ошибок, повести себя иначе, коль судьба выкинет коленце и сподобит влезть в чужую шкуру.

Книги как дома: в одних хочется поселиться надолго, в других – на какое-то время, в-третьих, вовсе не хочется, едва приоткроешь дверь. Не знаю, не ведаю, каким кому покажется дом, выстроенный для героя этого повествования Кости Ситникова. Но, может, и впрямь мимо этих дверей человек не пройдет, а, заглянув внутрь, постарается задержаться, пока не обживет все углы. Возможно, не в самой литературе и ее ухищрениях как таковых причина (автору об этом предмете негоже судить – дело это читателя), а в том, что не прошедшему мимо непременно покажется важным поглотить эту жизнь и прикинуть на себя – уж больно заманчиво выглядит. А уж что приключилось с Костей, так это его печаль, я бы куда умнее всем распорядился, самонадеянно подумает каждый. И пускай себе думает: вольному – воля.

Yes!!! Да, да, да!!! Толчком и обмиранием, горла судорожным перехватом, ударами пульса, гулкими и редкими, как при брадикардии, выпученными, все еще не верящими зрачками – провозвестниками невозможного, неправдоподобного, несбыточного, примстившегося – и уже реального. Чуда. Три карты, три карты… Германн здесь ни при чем. Здесь – Шесть Цифр. Слепой жребий, прихоть судьбы, выбор из десятков миллионов, ложащихся спать и просыпающихся с одной и той же потаенной мыслью: а вдруг?.. Алчущих, страждущих, надеющихся. Почему выбор пал на меня, почему? Награда за долготерпение, веру в успех? Другие куда больше меня терпели, верили. Я и играл-то словно понарошку, по привычке, без азарта и страсти, вяло-безучастно. Компенсация за жизненные потери, утраты? Жена – единственная подлинная утрата, никакими деньгами, даже такими сумасшедшими, не возместить. Остальное – не в счет. Проверка, испытание, дьявольский план искушения? Но кому я нужен там, наверху? Пылинка макрокосма. Узрели меня, выделили из мириад таких же пылинок ради чего, с какой целью? I always knew I would win! (Я всегда знал, что выиграю!) Но я-то не знал! Не ведал, не рассчитывал, не предполагал. Следовательно, выделили по ошибке. По недосмотру небесной канцелярии. Следовательно, нужно остерегаться. Всех и вся. Машин на дорогах. Самолетов в небе. Кораблей в море. Прохожих в переулках. Сосулек и кирпичей. Дальних странствий. Коротких свиданий. Врачей и лекарств. Еды в ресторанах. Женщин и мужчин. Стариков и детей. Собак и лошадей. Правды и лжи. Признаний и утаиваний. Ножей и пистолетов. Ненависти и любви. Жизни и смерти. И всего остального, могущего в любой миг обернуться расплатой. Ибо все в нашем мире уравновешено, и если дается тебе непомерно много, то и отнимается столько же.

Ну, братец, это ты загнул. По-твоему, нет баловней судьбы, одариваемых сверх меры просто так, ни за что? Есть, и немало. Впрочем, куда меньше, чем тех, на кого несчастья сваливаются беспричинно, одно за другим. Ты включен в разряд счастливчиков. Цени и перестань мерехлюндии разводить. Радуйся жизни, возможностей у тебя теперь – хоть отбавляй.




1


Чем напряженней напряжение, тем расслабленней расслабление, и чем круглее угол, тем углее круг…

Он просыпается без омерзительного верещания заходящегося в пароксизме будильника. Чувство времени развито в нем отменно, он никогда никуда не опаздывает и потому никогда никуда не спешит. Скучное достоинство, рад бы променять на разгильдяйство, расхлябанность, игривую легкомысленность – до определенного предела, конечно, – ан не выходит. В святящемся окошке таймера видеомагнитофона – без пяти семь. Других хронометров в спальне нет, за исключением часов наручных на прикроватном трюмо, лень за ними вялую со сна руку тянуть, и надобности нет – таймер все показывает. На самом деле без пяти шесть: когда сезонное время менялось, час добавился, поправлять не стал, ну и ладно, так удобнее даже. Приятно сознавать, что в окружающем тебя замкнутом мире на шестьдесят минут, три тысячи шестьсот секунд меньше, а значит, возможность появляется, в постели донеживаясь, впустить разрозненные мыслишки в голову.

Чем напряженней напряжение… Экая белиберда. Кто придумал, интересно? И что в виду имел – работу, секс? Наверное, не работу. По поводу работы зубоскалить – вроде как дурью маяться. Наличие ее дает в Америке возможность худо-бедно жить. Любить ее не за что, однако всуе лучше не упоминать, а то, не дай бог, потеряешь. Секс – другое дело, тут сколько угодно лясы точи. В нем как в спорте: для победы иногда одного-двух сантиметров не хватает.

Тоска зеленая, неохота в госпиталь тащиться. В той стране, откуда он приехал, это больницей называют. А здесь – госпиталь. Больница от корня «боль». А госпиталь от какого корня? На свете нет такой тоски, которой снег бы не вылечивал… Когда выпадет снег в Нью-Йорке, и выпадет ли? Осень потрясающая стоит, совсем как в Подмосковье, по утрам сметает он с капота «Тойоты» желтые узорчатые листья. Листья падают с клена-ясеня… А по снегу соскучился. Какие были сугробы тогда в Переделкине! Решил попрощаться с Пастернаком, увязал по пояс, пробираясь к могиле у трех сосен. Последняя зима перед отбытием в эмиграцию, девять лет назад. Раньше декабря снега в Нью-Йорке не жди. Где-нибудь перед Рождеством наверняка ураган обрушится, езда ужасная будет, если вообще машины с места стронутся. Для американцев снегопад концу света подобен.

Тем расслабленней расслабление… Враки. Не бывает расслабления, когда ты в капкане и выход один – через «не могу» учиться и работать, работать и учиться. Тому, что так далеко от сути твоей и что поминальным звоном звучит по прежней жизни. Технолог по радиоизотопной медицине. Брр… Тебе под полтинник, у тебя семья, ты самый старший в группе таких же иммигрантов: индусов, русских, филиппинцев, еще там кого-то. Ты приехал и понял, что ничего не знаешь и не понимаешь в стране этой. В тебе страх угнездился (который покинул, мнится, совсем недавно, а многих и вовсе не покидает). Что делать, чем заниматься? Не кропать же сценарии научпоповских фильмов – тут они без надобности. В «Новом русском слове» через две недели после приезда статью напечатал. На полосу. «Психоз» называлась. О состоянии умов в России. Семьдесят пять баксов гонорар. Плюнул и пошел на курсы технологов. Один знакомый надоумил, спасибо ему.

Пора. Выпростав ноги из-под пледа, встает, подходит к шкафу с зеркалом. Я утром седину висков заметил и складок безусловность возле рта. Он на это не реагирует, это – уже данность. Глаза линялые, устало-потухшие. Пробует улыбнуться, нарочно скалится, корчит рожу идиотскую, как Джим Керри, – глаза не меняются, чужие, отдельно, сами по себе существуют. Нехорошие. Без блеска. Такие глаза всюду, так что Костя не исключение: рот американца заученно улыбается, а глаза… глаза обманывать не умеют – в них холодное безразличие ко всему, что его не касается впрямую. Если женщину встретишь с такими глазами – ясное дело, одинока. Может выпендриваться, жеманничать, строить из себя счастливую, но глаза выдадут непременно. А у него по какой причине блеска нет во взоре, а? Не из-за отсутствия женщины, это точно. У него Маша есть. Хотя никто не знает, надолго ли связь их, бывало уже – рвалась. Но в общем, если глаза исключить, нормально он выглядит. Некоторые даже сходство в нем находят с Клинтом Иствудом, разве что морщин таких у Кости нет. Главное, вес лишний не набирать. Толстеть ни в коем случае нельзя. После операции больше года прошло, держится в форме. Вот только розоватый шрам мозолистый посередине груди остался. На всю оставшуюся жизнь. Там, где пилили грудную клетку и раскрывали, как цыпленка табака. Черт с ним, со шрамом. Говорят, мужчину украшает, а женщины внимания особого не обращают.

Помахал руками, поприседал, с гантелями поупражнялся. Душ, бритье. Ставит чайник. Вода вскипает, заливает кипятком крутым овсянку, каша готова в минуту. Каплю молока обезжиренного – для вкуса. А какой вкус у такого молока… Меда сверху столовую ложку, кое-как в горло лезет. Запивает чаем, глотает таблетки, три штуки. Все, можно ехать.

Листьев за вечер и ночь ноябрьскую попадало изрядно. Кленами вся улица обсажена. Красивые листья. «Тойота» его словно в маскхалате. Жалко сметать. Включает кассету с григовским концертом, убавляет звук. В путь.

Езды в госпиталь без трафика минут сорок. В такую рань «пробок» не бывает обычно. Только если нахайвэе авария. И чего он вспоминает американскую учебу свою? С какого бока? Не любит ее вспоминать. Никогда, ни раньше, ни потом, не испытывал такого напряжения. Год всего, а казалось, вечность. Кэролайн – высокая, поджарая, с крупными чертами лица и рыжими волосами, явно выраженный англосаксонский тип. Выражение лица вежливо-бесстрастное. На любителя. Про таких говорят: не баба, а конь с яйцами. Не замужем. Наверное, многажды ловила на себе заинтересованные взгляды мужиков – в отличие от него курсантам (курсистам?) около тридцати или немногим больше. Равнодушно-невидяще в ответ. Так смотрят на один и тот же примелькавшийся, надоевший до чертиков пейзаж за окном. Курсанты (курсисты?) ее не интересуют. А может, лесбиянка? Интересно, работает Кэролайн там же, на 59-й улице, между 6-й и 7-й авеню, в Институте вспомогательных медицинских профессий, или ушла? Солидное помещение, прекрасная мебель, швейцар у входа, окна на Центральный парк смотрят. Помогает Кэролайн оформить ему заем в банке на семь тысяч под проценты. Пятьсот платит он сразу – задаток. Заем на десять лет, начнет выплачивать через полгода, после окончания курсов. Таковы правила. Найдет работу, не найдет – никого не волнует. Кэролайн всем говорит: «Мы трудоустраиваем». Черта лысого. Никто никого здесь не трудоустраивает.

Чем напряженней напряжение… Встает каждое утро в шесть, на сабвэе с двумя пересадками из Бруклина в Манхэттен, на Амстердам-авеню, в госпиталь. В восемь как штык на месте. Вначале на побегушках, потом к технике приставляют. Единственно, инъекции делать не разрешают, остальное – то же, что и технолог с лайсенсом. Смену оттрубит – ив другой госпиталь, лекции слушать. На английском. С большим трудом дается, даром что языковые курсы в Москве закончил и частные уроки брал. К полуночи измочаленный домой возвращается. И так весь год.

Банкет по случаю окончания курсов в роскошном ресторане манхэттенском. Шведский стол, выпивка в неограниченном количестве, между прочим, съеденное и выпитое им, Костей Ситниковым, примерно на сто баксов, заранее включено в стоимость учебы, в тот самый заем. На банкете впервые видит он всех выпускников из всех групп. Ни одного урожденного американца. Индусы, латиносы, азиаты, а вот и наши, русские, рюмками с водкой чокаются. Русских, на глаз, больше половины. Американцы боятся радиации, потому и не идут на курсы такие, так Костя думал раньше. Начал работать и понял: не потому не идут, что радиации боятся, а потому, что профессия непрестижная, платят сравнительно немного. Платили бы хорошо, валом повалили бы, наплевав на рентгены.

Стоп! Забыл результат лотереи взять. Теперь останавливаться возле киоска газетного придется. Можно, конечно, и вечером за результатом заехать или «Пост» купить с выигрышными номерами. Но кайфа не будет. А кайф весь в том, чтобы тихо и как бы незаметно, интригующе, с чувством победителя – а может, новый миллионер идет, почем вы знаете?! – войти в киоск и небрежно этак, без какой-либо заинтересованности особой спросить пакистанца (киоски только они и держат): I need a result, please (Мне нужен результат). Тот не переспросит, какой результат надобен, понятно ему, какой, стукнет по клавишам машинки, оттуда листочек выпорхнет. Теперь отойти на шаг-другой от прилавка, стать спиной к пакистанцу, приблизить к глазам прямоугольный клочок розовато-желтой бумажки с колонкой из шести заветных цифр и чуть ниже – с бонусом, в долю секунды сравнить с комбинациями купленного накануне билета и… И глубоко вздохнуть, в огорчении головой качнуть – повезет в следующий раз. А вечером заскочить, целый день маясь: вдруг свершилось, а я ничего не знаю, не ведаю, или в газете прочитать на ланче – нету кайфа. Знобкого нетерпения, куражного предчувствия – нету. Что наша жизнь? Игра. Впрочем, про кайф он придумал – нету никакого кайфа, играет без завода…

Останавливается возле киоска недалеко от госпиталя, не паркуясь. Выскакивает из машины, нарушив тем самым собою же ритуал установленный, вбегает в ларек, а не входит туда чинно и солидно, как подобает богачу новоиспеченному, хватает бумажку суетливо, отъезжает метров на сто и тогда только вбирает в себя цифры. Основная комбинация Костина: 5, 15, 21, 24, 29, 31 и варианты ее. Сегодня и близко не лежит. Бумажку сминает и в карман сует – на дорогу по американской уже привычке ничего не выбрасывает.

Дружок его, редактор местной русской газеты, в разговоре обмолвливается как-то: в лотерею играют одни лишь rednecks[1 - Красношеие.]: неотесанные, провинциальные ребята, те, которые ноги на стол, пивное горлышко в рот и бейсбол по «ящику» зырят. Плебс, в общем. Про упование Костино на выигрыш в лотерею, да и не упование вовсе – так, пустяшное занятие, по привычке, по инерции, – дружок, понятно, не знает, не ведает, иначе бы удивился весьма. В целом, возможно, и прав насчет красношеих парней, но как быть с такими, как Костя, шансов не имеющих выбиться из честной бедности, а? Кто честной бедности своей стыдится и все прочее, тот… Костя – не стыдится, однако и гордиться тут нечем. Таких, как он, пол-Америки. Выходит, он – тоже redneck, только ему тяжелее, он здесь без роду, без племени, без корней, все с нуля. Лишь утешает себя однажды придуманной сентенцией: в эмиграции – как на войне: хорошие люди становятся лучше, а плохие хуже. Ну, и что ему из того, что он вроде бы к разряду улучшившихся относится? Его улучшение денег больших не приносит. Потому и покупает безо всякой уверенности и надежды билетики с шестью цифрами. На всякий случай.

По Косте куранты сверять можно, как в Москве сказали бы. Тут не Москва, куранты отсутствуют, но точность ценится весьма. До половины восьмого обязан он появиться в своем отделении на шестом этаже. Свой ключ имеет, отпереть может любую дверь. Сейчас семь двадцать три. Первым делом набирает кодовый номер на телефонном аппарате, бросает в трубку: I am here. На месте, значит.

Трудно же далось место это с получкой годовой в пятьдесят тысяч, а с переработками и поболе, и бенефитами – страховкой медицинской, отпусками оплаченными и прочими коврижками. Сколько интервью проходил в поисках работы постоянной – и мимо, мимо. Из группы Костиной все уже устраиваются, а он из госпиталя в госпиталь носится без толку. Возраст, конечно, кому охота пятидесятилетнего брать. И английский корявый. Приходится на временных работах – то тут, то там технологов больных подменять, отпускников, беременных. Госпиталь Санта-Клара в Манхэттене, просят его два «бон скен» сделать, машина незнакомая, японская, «Хитачи». Не знает, с какого бока к ней подойти, даже включить не может, только к полудню разбирается, и ни одна сука не поможет, не покажет. Едет домой в сабвэе и плачет. Первый раз в Америке.

Через год находит место, постоянное. Случайно. Как и все здесь происходит. Подменяет заболевшую бабу, та не оправляется после операции онкологической, ну и…

Надевает халат белый с пластмассовой штуковиной специальной – радиацию в себя вбирает. Раз в месяц надо ее на проверку сдавать – сколько Костя микрорентген набрал, не превысил ли норму. Еще особое кольцо следует на пальце носить – тоже для предохранения, но Костя часто забывает надевать. Включает две гамма-камеры и компьютер для процедур разных. Теперь – в офис, взять расписание, супервайзером, его непосредственным начальником, составленное, и пять копий с него сделать. Положено. Двигается автоматически, человек-робот. Со временем всех железками заменят, вяло думает, а сам уже замеряет счетчиком Гейгера фон в лаборатории радиоактивных материалов. Простая фиксация – не зашкаливает, и ладно. Затем проверяет, как ведет себя измеритель радиоизотопов за стеклом. Катит огромный пластиковый чемодан на колесиках, в нем источник с кобальтом-57. Доставляет к себе в кабинет, открывает, берет источник голыми руками, надо бы в перчатках, да лень надевать, и кладет на камеру. Кнопку нажимает – пошла загрузка. На мониторе видит картинку – все нормально.

Расписание глянуть. Обычный день. Как вчера, месяц, год назад. В восемь часов два пациента на «бон скен» и один на «таллиум стресс-тест». Двум первым должен Костя вколоть по 25 милликюри. Шприцы с дозами доставляют в лабораторию рано утром, Костя кладет первый шприц в измеритель радиоизотопов. Превышение допустимое.

Пациент – пожилой негр, извините, афроамериканец, если следовать правилам политкорректности. Седой, скукожившийся, двигается тяжело, и взгляд внутрь себя устремлен. Костя угадывает безобманчиво: такой взгляд у онкобольных (такой же видел у собственной жены, сгоревшей от рака поджелудочной железы). У дяди Тома – про себя именует его – рак простаты, согласно сопроводиловке. Надо определить, нет ли метастазов. Пора бы выработать в себе иммунитет к чужим болезням, бедам, на то он и медик, пусть не всамделишный, не доктор, но все ж, однако никак не приучится ни на что не реагировать, а если и реагировать, то как большинство – делать вид, играть в сочувствие, и не более. Переживает, сострадает, видите ли, таким, как дядя Том. Эх, неисправимая российская интеллигентская порода, незнамо каким ветром в Америку занесенная.

Технолог вначале объяснить обязан человеку, что, для чего и зачем.

– Сэр, мы проверяем, что происходит с костями пациентов, начинает Костя шпарить английскими фразами по-залаженному, как молитву. – Для этой цели я сделаю вам укол. Доза радиоактивности – маленькая, безвредная. Не волнуйтесь относительно последствий. Моя процедура не дает побочных эффектов, аллергических реакций, не имеет каких-либо ограничений – делайте потом что хотите, и не волнуйтесь. Но понадобится время для впитывания введенного в ваши кости состава. Это займет три часа. Поэтому вам надо вернуться ко мне в одиннадцать часов. Вы ляжете под эту камеру. Я сделаю снимки. На это уйдет двадцать-двадцать пять минут. Вопросы? Нет? Дайте вашу руку для укола…

Отбарабанил, как «Отче наш». Пациент устало кивает – дескать, понял. Обычно вопросов не задают. Некоторые интересуются, откуда Костя приехал. «О, Раша!» – и поднимают брови – интересно, значит. На самом деле им до фени. Простая вежливость. Но лучше, когда вопросов не задают.

Перетягивает Костя руку дяди Тома выше локтя резинкой, ищет вену, а вен не видно. Щупает, ходит пальцами – нашел-таки одну. Втыкает иглу – в этом Костя мастер, в его отделении никто инъекции лучше не делает. Проверяет, слегка оттягивает плунжер на себя. Если кровь следом в жидкость – все окей, если нет, значит, на старуху проруха, мастер слегка промахнулся, то есть попал в вену и вышел из нее. Тогда приходится по новой. Но такое редко случается.

Со вторым пациентом посложнее. Тот же «бон скен», но в трех фазах. Иначе говоря, с наблюдением определенного участка. Подозрение на воспаление кости второго пальца левой ноги. Больному надо инъекцию – и отследить, как кровь по венам струится. За две минуты состав заполнит все сосуды этого пальца. Камера снимки сделает. Следующая фаза – как распределяется кровь в мягких тканях этого пальца.

Пациент попался наш, старичок-балагур, вертлявый, с шаловливой бородкой мефистофельской, странно идущей ему. Занятный тип, по виду полублатной (на правой руке повыше локтя углядел Костя вытатуированное: «Бог не фраер»). Отрекомендовался Ефимом из-под Винницы. В свое незавидное положение – все-таки воспаление кости – поверить не хочет. Оттого и балабонит сверх меры, со страху, наверное.

Укладывает Костя его на лежанку процедурную и начинает читать обычную молитву: «Сэр, мы проверяем, что происходит…»

– Брось ты хреновину эту, – Ефим прерывает. – Не морочь яйца ни себе, ни мне. Послушай-ка лучше брайтонские байки… Захожу в аптеку йод купить. Продавщица молоденькая, совсем соплюшка, предупреждает: «Йод американский, менее сильный, нежели русский». – «А хирурги здешние пользуются им?» – «Разумеется». – «Тогда в чем дело?» – «Бабушка одна купила вчера йод и через полчаса вернула: «Он не щиплет, сами мажьтесь этим дреком…»

Новая хохма – без паузы, как из пулемета строчит.

– Еду в автобусе, полно наших, говорят громко, научились у американцев. Слышу, двое молодцов моих лет обсуждают цены:

«Я вчера сливы купил за рубиль двадцать фунт, а на прошлой неделе рубиль десять стоили». – «А помидоры как вздорожали… Уже рубиль девяносто…» Останавливается автобус, где ему положено, и не едет. «Чего стоим?» – «Я знаю?..» – «А чего шоколадка (водитель-негритянка, значит) по салону бегает?» – «А, инвалида брать будем». Ну, вы знаете, как это делается: выдвигается платформа, на нее коляска вкатывается, поднимается в салон и так далее. Пассажиры ждут, даже наши не ропщут. Наконец, инвалида поднимают, автобус трогается, тот, кто сливы за «рубиль десять» брал, изрекает: «Да, Европа есть Европа…»

Костя от души хохочет. Уже и не помнит, когда так смеялся. Смех без причины – признак дурачины, как в пору Костиного детства говорили, или признак замечательного настроения, как иногда говорят сейчас. Причина есть – значит, настроение так себе, средней паршивости.



Несколько минут свободных, можно кофе попить и звонок сделать. Дине, дочери. Годовщина смерти Полины приближается, надо всем вместе на кладбище. Дина с мужем и сыном приедут из Эктона, это в Массачусетсе, довольно далеко от Нью-Йорка. Вдовствует Костя четыре года уже. И каждый раз, когда Дине звонит или видит ее, что достаточно редко, вспоминает одно и то же. Навязчивая картина, никуда от нее не деться. День похорон съеденной канцером Поли. Отрыдав и попрощавшись с горячо любимой матерью, Дина, оставшись с Костей наедине, вдруг слова вышептывает, страшные своей жестокой откровенностью, убийственно не подходящие моменту: «Я знаю, я детдомовская…» Как дошло до нее, кто проболтался? Удушье и тошнота, к горлу ком подкатывает (через тройку лет именно такой ком Костю в госпиталь уложит), ответ застревает. Уверен: потом Дина миллион раз об импульсивном порыве пожалеет. Вырывается под влиянием момента, переживает, страдает, вот и… Больше никогда к теме этой они не возвращаются, каждый носит знание свое в себе.

Поля после аборта не могла детей иметь. (Год как поженились, оба считали – рано потомство заводить, можно и повременить. Не простит себе этого Костя, сколько жить будет.) Сейчас бы медицина помогла, а тогда… Вот и взяли только что родившуюся девочку. Мать-подросток нагуляла и бросила. В страшной тайне совершалось. Использовал Костя киношные связи, недаром же член Союза; приятель, секретарь правления, вывел на Сергея Михалкова. «Папа», так заискивающе-подобострастно его в писательско-киношном мире называли, ходатайство сочинил первому секретарю Тульского обкома, тот искать подходящего ребенка распорядился. Нашли в местном роддоме: темноглазенькую, на еврейку смахивающую. Поля очень хотела такую. Для пущей конспирации уволилась жена «перед родами» из стат-управления и уехала к друзьям в Ялту – якобы донашивать ребеночка будущего. А в Москву вернулась с дочкой. Костины друзья-приятели, кроме, конечно, секретаря правления, и Полины подруги ни о чем не догадывались.

Сидит жена с Диной дома до трех лет, потом возвращается в ЦСУ. Дина подрастает и превращается в светленькую, почти русую, но глаза карие остаются. На еврейку, впрочем, совсем не походит. Для тех, кто их знает, ничего странного – Костя-то русский…

У Дины работа в Бостоне, сын-школьник, заботы по дому, где с новым мужем-американцем живет, видится Костя с ней не часто. Секрет своего рождения узнает Дина, скорее всего, задолго до похорон матери. Иначе чем объяснить упрямство и странную глухоту к просьбе Костиной назвать появившегося еще в Москве, за полтора года до эмиграции, внука именем Илья, в честь деда. И Полина просит. Только упирается Дина рогом, ни в какую. Отец тогдашнего мужа Дины жив, в его честь тоже не назовешь. Придумывает нейтральное – Глеб.

С мужем расстается Дина уже в Америке, просто и безболезненно. Не люблю больше, не желаю маяться. В ее духе – разом, без рассусоливаний, обрубать, и с концами. А и впрямь прежний муж холодным оказался, эгоистичным, это и раньше проскальзывало, но в Америке высветилось. Грустил он недолго, переехал из Нью-Йорка в Хьюстон и выписал из Москвы кралю. С ней, оказывается, крутил роман еще в бытность Дины. Краля не одна приехала, а с приданым – ребенком от бывшего брака. Глеба отец родной почти и не видел, летом на пару недель приглашал его во время каникул, и все.

Дина одна живет, меняет бойфрендов, мужикам она нравится – статная, окатистая, с длинными пепельными волосами. Находит американца итальянского происхождения Марио, выходит замуж и уезжает под Бостон – Марио, высокого класса программист, выгодный контракт получает, Дина, биолог по специальности, в исследовательскую фирму устраивается. Это уже после смерти Полины происходит.

Костя вслед за дочерью не едет. Работа его здесь, и потом… Есть всего два города в мире, где он может жить: Москва и Нью-Йорк. Первого теперь будто и не существует, лишь в памяти, за второй держится крепко, понимает – в любом другом месте, особенно в таком, как размеренно-скучный Эктон, сума сойдет.

Глеб участь большинства сверстников-иммигрантов разделяет: плохо, со страшным акцентом изъясняется по-русски. Костина открытая рана, не желает рубцеваться. Пока в Нью-Йорке живут, пытается он привить внуку любовь к русской речи, сказки рассказывает, истории всякие занимательные, детские книжки читает вслух. Дина его стремления не разделяет: родная речь для Глеба – английская и нечего ему мозги засорять. Телевизор и видеокассеты с мультиками процесс довершают, потуги Костины ни к чему не приводят – внук большими порциями слышит и вбирает английский язык. Где там Косте соперничать.

Удивительное дело: Глеб русские сказки не воспринимает, многое остается непонятным. Однажды интересуется: «Дедушка, что такое корыто?» – Костя читает ему «Сказку о рыбаке и рыбке». «Корыто, Глеб, это…» – и объясняет. «А разве у старика и старухи не было стиральной машины?» «Колобок» вызывает свои вопросы. «Деда, что такое «поскрести по сусекам»?» Получив разъяснение, морщит лоб: «А почему не пошли в супермаркет?» В другой раз, когда Лукоморье Костя упоминает и дуб зеленый, внук недоумевает: «Почему кота ученого на цепь посадили?» Или спрашивает: «Дедушка, когда ты был маленький, у тебя была своя спальня, как у меня?» – «Нет, Глеб, у меня не было своей спальни. Мы в такой спальне втроем жили». Глеб наморщивает лоб: покамест он безгранично верит взрослым, тем более деду. Но сейчас дед говорит нечто недоступное его разумению. «А компьютер у тебя был?» – «Нет, милый, не было. У нас дома телевизор-то появился, когда мне лет десять исполнилось». – «Дедушка, пойдем гулять», – завершает внук расспросы, будучи ввергнут в большие сомнения относительно прошлой жизни деда – что-то тут не так…

Дина глядит на Костю и качает головой: ну, ты даешь… А что он может объяснить внуку? Наврать с три короба? Представить свое коммунальное бытие в доме у Покровских ворот как рай земной? Должен же внук знать правду о своей семье. Сравнит, сопоставит, повзрослев. Но начинать с ранних лет надо.

Зато всякие истории Глеб обожает слушать. Изощряется Костя, придумывает разные ситуации. Такой фантазией буйной он явно не обладал, сочиняя в московскую бытность сценарии документальных и научно-популярных фильмов. Да она и не требовалась. И рассказы его, написанные и изданные, уступают игрой воображения тому, чем он внука развлекает; боится только одного – истощиться.

Но все это раньше было. Перее зд в Эктон, увы, последнюю точку ставит – язык деда окончательно становится для Глеба чужим. Дома он редко с матерью по-русски говорит, а с отчимом – понятно, на каком. Делает исключение лишь для Кости, специально английской речи избегающего. Прискорбно мало.

Разговор телефонный с дочерью не слишком вразумительным выходит. На службе не позволяет Дина себе расслабиться, потратить пару минут лишних на беседу с отцом. Хотя и звонки ей домой мало чем отличаются – предпочитает Дина лаконичные, не окрашенные эмоциями, расплывчато-общие ответы на конкретные вопросы, будто и не с близким человеком говорит. А еще раздражают Костю непроизвольные вкрапления расхожих английских слов и выражений: «окей», «файн», «шур», «ай эл трай май бест» и далее в таком же духе. Договариваются: в воскресенье ближайшее приедет с Глебом в Нью-Йорк и пойдут все вместе на кладбище.



Истекают свободные минуты – в одиннадцать первый пациент сегодняшний возвращается дядя Том. Гонит его Костя в туалет – пусть пописает. Снимок четче, когда пузырь пустой. Укладывает дядю Тома на лежанку, приближает камеру. Одна «голова» камеры над дядей Томом зависает, вторая – под лежанкой. Скорость перемещения камеры – десять сантиметров в минуту. Костя программу контура тела задает. У человека, скажем, большой живот или еще какое отклонение от нормы. У дяди Тома видимых отклонений нет. Лежит, бедолага, уставившись в потолок уныло.

На «головы» Костя предохранительные щитки надевает. Положено. Чтобы прямого контакта не возникло с пациентом: «голова» раздавить может. Запросто. Раньше Костя вольности допускал, не ставил щитки. И не один он – другие технологи тоже. Но после того случая щитки – первым делом. Сколько жить будет, запомнит объявший его беспредельный ужас, когда, начав процедуру, отходит к своему столу почитать «Нью-Йорк таймс» и слышит вдруг: «Камера давит…» Щитки на «головах» отсутствуют. Себя не помня, подлетает Костя к аппарату и врубает кнопку экстренной остановки. Программа сбой дала, еще секунда – и тяжеленная «голова» плющить бы начала лежавшего. У Кости руки трясутся. Старается не подать вида, перепрограммирует и запускает камеру по новой. Какое счастье, что не вышел из комнаты. Закон железный – ни в коем случае не оставлять пациента один на один с машиной. Но ведь раньше иной раз оставлял – процедура двадцатиминутная, на автомате, чего сидеть сложа руки. Бог милует, иначе потеря лайсенса, а то и тюрьма, в зависимости от травм человека.

Теперь – наученный, работает только со щитками.

А вот и Ефим. Его черед под камеру ложиться. «Голова» на то место нацелена, которое нужно докторам видеть. То есть на палец левой ноги. Костя снимает пальцы обеих ног, чтобы сравнить. Три-четыре минуты – готово.

– Ну, что ты там увидел? – Ефим клинообразную бороденку пощипывает, нервничает. Лечить будем или пусть живет?

Пять «бон скен» делает Костя за день сегодняшний. Согласно расписанию. И еще два стресс-теста. Сколько перевидал этих стресс-тестов, а себя не сумел проверить. Чувствовал – надо безотлагательно, да все оттягивал, недосуг было. И лень. А как прихватило сердце, так уж и поздно было проверяться. В среду загремел по «скорой» в госпиталь, в пятницу соперировали. Чуть концы не отдал. Зато теперь с чистыми артериями. Лет на десять, наверное, хватит. А дальше – как судьба распорядится.

День как день, без осложнений. И следа никакого не оставляет. Работу свою Костя наизусть знает, с закрытыми глазами делать может. То-то и неинтересно. А творчество ему противопоказано. Более того, запрещено строго-настрого. Есть служебная инструкция – ей и следуй.

Однажды Даниил, дружок Костин – тот самый, кто про rednecks говорил, редактор огромной, в четыреста страниц, местной рекламной газеты, – пристал: бывали у тебя происшествия? Ну, про щитки рассказал. А еще? А еще… Наркоманы попадаются с плохими, вдоль и поперек исколотыми венами – попробуй найди. Среди них спидоносцы. Обычно Костя без перчаток работает – руки в резине слепыми становятся. Но в этих случаях надевает. Разве это ЧП? – редактор разочарован. Костя думает-думает и пожимает плечами – нет ничего такого. И хорошо, что нет. Один тип, тоже технолог, как-то вкалывает не ту дозу и вину на Костю сваливает. Разбираются, типа этого выгоняют немедленно. Скрыть ошибку в их деле невозможно. Или не ту процедуру пациенту сделаешь. Они ведь похожи, процедуры. С Костей не случалось. Однажды укалывает иглой использованной. В самом начале случилось, когда опыта набирался. Случайно – берет шприц, колет, а в нем жидкости нет. Кому-то уже шприцом этим сделал инъекцию. Переживает жутко. Обходится. В общем, ничего этакого приятелю не смог сообщить.

Общение Костино в госпитале – супервайзер, доктор-радиолог и секретарша. Все. Круг замыкается. (Есть, правда, медсестра Элла из другого отдела, но о ней разговор особый.) Трепаться с ними некогда и не о чем. Словоохотливый супервайзер Бен достает Костю рассказами, какую лазанью намедни ел в итальянском ресторане. Десять минут про гребаную лазанью, удавиться впору. Бен – гей и, естественно, спидоносец. На работе то и дело дремлет. Силенки убавляются заметно. Инъекции делает неумело, будто впервые, Костя его по этой части страхует, подменяет. На Бене – финансовая документация, писанина. Тоже не лучшим образом ведет. Его госпитальное начальство не трогает, да и попробуй тронь – по судам затаскает.

СПИД в Америке не болезнь, а охранная грамота. А в принципе Бен мужик нормальный, к Косте хорошо относится. Если бы не рассказы про лазанью…



В конце дня Костя звонит Маше. Никто не отвечает. Оставляет на ее биппере номер своего телефона. Перезванивает Маша через полчаса. На фирме аврал, что-то там случилось, поэтому отвечает лаконично, отрывисто, будто сугубо деловой разговор ведет, а речь-то о свидании. Выходные заняты, только в следующий вторник. Сегодня, между прочим, четверг.

Опять пустой вечер. Куда себя деть? В кино? Ничего путного не идет. Привык чаще всего бывать один, даже на концертах в «Карнеги» и в «Метрополитен». Маша редко может вырваться – дети, заботы, вкалывает на сверхурочных как проклятая. Вот и ходит один. Поначалу странно, непривычно, потом пообвык. Изредка приятелей берет с собой бессемейных, того же редактора, или Леню с женой, старинного друга московской поры, бывшего строителя, пребывающего в вечной тоске. Кафе в Манхэттене забиты парами: сидят за столиками она-она, он-он. То ли сексменьшинства, вернее, сексбольшинства, то ли одинокие. Ищут друг друга, чтобы время скоротать. Как он с редактором.

Готовит ужин, открывает пиво, любимую свою мексиканскую «Корону». После еды – вовсе не обязательное чтение. Останавливается в раздумье у полок. На одной верхний ряд – девять светло-бежевых томов и один бордовый – русские философы, взял с собой из России. Начала выходить тогда библиотека сочинений тех, о ком имел Костя весьма смутное представление. Чаадаева, Бердяева, правда, читал и раньше, а вот Шпета, Кавелина, Потебню, Соловьева… В последнее время, однако, не может серьезное читать, и классику русскую в том числе. Не трогает. Только «Нью-Йорк таймс» и еженедельники. И книги на английском застревают. Вроде все понятно, почти без словаря обходится, но аромата фразы не чувствует. На сон грядущий изредка стихи, ими и обходится. Образованный человек не читает, а перечитывает. Хороший афоризм. Значит, он образованный. К тому же страстные книгочеи не одиноки в постели. Он – не страстный, следовательно, сие к нему не относится.

Вытаскивает крохотный, на ладони уместится, сборничек Рильке, еще в семьдесят четвертом вышел в Москве. Тоже привез с собой в эмиграцию.

О святое мое одиночество – ты!
И дни просторны, светлы и чисты,
как проснувшийся утренний сад.
Одиночество! Зовам далеким не верь и крепко держи золотую дверь,
там, за нею, желаний ад[2 - Здесь и далее в романе – стихи Райнера Мария Рильке.].

Как бы в ад этот попасть из теперешнего рая…

Откладывает книжицу, лежит, скрестив руки на груди, как покойник. Ловит себя на сравнении и руки вдоль туловища вытягивает. Находит глазами блокнот для записей, на светло-кофейной обложке черным фломастером два слова крупно выведены: «Разрозненные мысли». Лежит блокнот на трюмо прикроватном, заносит в него Костя всякую хрень, что в голову приходит, впрочем, иногда и дельные вроде мыслишки проскальзывают, как золотинки в промываемом песке; последнее время все реже заглядывает в блокнот, а записей новых и вовсе нет. Мозги ржавеют, наверное. Сейчас вдруг желание появляется полистать блокнот с летними еще записями.


Из дневника Ситникова



Иногда мне кажется, что люди, которые ищут то, о чем долго мечтают, на самом деле боятся это найти. Ну, обретут, а дальше? А так живут со своей красивой легендой и не променяют ее ни на что.

Почему в Нью-Йорке мало красивых женщин? В сабвэе ли, в автобусе ли, на манхэттенских улицах и даже в театрах и концертных залах – смуглолицые, шоколадные, узкоглазые, блинообразные, бледно-белые, безразлично-никакие, не будящие эмоций лица, и если мелькнет вдруг манящий облик, то безобманчиво определяешь – русская.

А ведь какой чертовский намес, кого только и откуда не приманивает и не привечает этот сумасшедший город…

Казалось, в таком конгломерате рас и народностей только и произрастать красавицам. Ничего подобного – все блекло, стерто, невпечатлительно.

Даниил ответ имеет относительно англосаксов, чьи потомки поселились в Америке. По его теории, шутливо-завиральной, во всем виноваты костры инквизиции. В средние века сжигали в Европе еретиков и ведьм; ведьмы были самыми красивыми, их не стало – генофонд красавиц истощился: посмотри, говорит Даниил, на тех же немок, британок, скандинавок… А француженки, итальянки, испанки? – пытаюсь парировать я. Окей, много ли ты видел среди них красавиц? – заводится. Чтобы и лицо, и волосы, и фигура… Немного, соглашаюсь.

А с прочими, не англосаксами, как же? И сам себе отвечаю: эмигрируют со всего остального света в кажущуюся благословенной Америку не сливки общества, не аристократы – трудовой люд в поисках куска хлеба, с надеждой, что детям уготована лучшая участь. Скажем, женщины-латиносы, их в Нью-Йорке уйма, может, миллион, может, два: низкорослые, с откляченными задницами, напоминающие лошадей Пржевальского; моют они посуду в ресторанах, убирают, стирают, ухаживают за чужими детьми, работают продавцами за семь долларов в час, словом, делают то, от чего отказываются американки. Откуда среди них красавицам взяться…

Но, может, мне красивые просто не попадаются, ибо ездят не в метро и автобусах, а в машинах? Или мне ближе славянский тип красоты: светлые волосы, голубые глаза и так далее, потому я не в состоянии оценить в полной мере пригожесть лунообразных китаянок и вьетнамок с глазами-щелками или губастых, задастых гаитянок? Изредка ведь попадаются удивительно гармоничные создания природы… В сабвэе напротив меня садится молодая, плотного сложения женщина в короткой черной юбке, черных, сливающихся с цветом кожи колготках и туфлях на высоких каблуках. Ярко накрашена, алая помада на выразительных губах и тени вокруг оливковых глаз подчеркивают благородный абрис лица в обрамлении длинных тонких волос, редких у представительниц черной расы; в лице женщины уверенность, достоинство, осознание своей особой прелести; на ней тонкая голубая кофточка с короткими рукавами, верхние пуговицы расстегнуты, слегка виден вырез груди с медальоном на золотой цепочке. Я не в состоянии не смотреть на нее, помимо воли устремляюсь взглядом в темную расселину между неплотно сдвинутыми круглыми коленями, женщина ловит его, чуть хмурит брови, однако не делает ни малейшей попытки сдвинуть колени, лишь окатывает меня холодом оливок. Я в упор, с замиранием, забыв приличия, беззастенчиво расстреливаю ее глазами: ты прекрасна, сексапильна, в тебе дремлющая страсть, от которой твои мужчины, наверное, сходят с ума, как бы я хотел быть в их числе… Женщина все чувствует, но не электризуется, как польщенная вниманием русская, не посылает ответных флюидов – все такая же гордая неприступность и легкое презрение. Ее остановка, женщина выходит из вагона, зная, что я гляжу ей вслед, мигом охватывая, фиксируя весь ее облик, от гребенок до ног, как сказал поэт, оборачивается и, мне кажется, с удовольствием показывает поднятый средний палец – на интернациональном языке жестов означает: накось, выкуси…

Такие красавицы, впрочем, – исключение на фоне массы невзрачных, неприметных, бесформенных женщин, молодых и не очень, чаще всего неприбранных, неухоженных, словно специально одетых так, чтобы скрыть женственность…

И лишь русские, чьи глаза сулят и не отталкивают, как равнодушно-безучастные взгляды американок, обученных не смотреть на мужчин, лишь русские, приехавшие оттуда, где грязный, начиненный парами бензина и заводскими выбросами воздух и далеко не у всех есть нормально оплачиваемая работа, где каждый пятый недоедает и где женщина – существо подневольное, целиком зависящее от мужских прихотей, где для того, чтобы следить за собой по общепринятым стандартам, не хватает средней зарплаты, – именно русские поражают в Нью-Йорке статью, здоровой, гладкой, без веснушек, рябинок и угрей кожей, модной стрижкой, со вкусом подобранной косметикой, одеждой…

Как такое возможно? Никто не знает.


Удивительно, как в спортивной игре полно и до конца может выражаться душа нации. Футбол – интернационален, в нем частицы души всех нас, населяющих земной шар. А футбол американский? Атлеты в шлемах и масках наподобие тех, что у хоккейных вратарей, в защитных доспехах, демонстрируют бицепсы – единственно открытую часть тела, у каждого радиосвязь с тренером, носятся по полю за овальным мячом с единственной целью – приземлить его за линией защиты соперника.

Я – поклонник и обожатель футбола – поначалу оставался равнодушен к названному американцами этим словом действу, не имеющему к моей любимой игре никакого отношения. Но, приглядевшись, узнав правила, понаблюдав десяток-другой матчей, проникся к новой для меня игре глубоким уважением, считаю одной из самых умных и интеллектуальных в мире. Мощь, сила, скорость, сноровка, а еще ум, тонкая тактика, расчет, прежде всего, восхищающая зрителей филигранная точность ключевого игрока – квотербэка, бросающего мяч своим нападающим на сорок-пятьдесят метров…

Однако только ли это делает игру эту выразительницей души нации? Нет, разумеется. Тогда что же? Пронести мяч на половину соперника и приземлить за чертой – «тачдаун» – можно, лишь испытав удары и захваты, падения и столкновения, преодолев бешеное сопротивление, через «кучу малу», боль и ушибы, ссадины и травмы. Только так достигается успех, и никак иначе! Легких путей к этому нет и быть не может. Нарушил правила – изволь вернуться на исходную позицию, начинай атаку сначала.

В этой игре нет ничьих. Или все, или ничего. Разве не то же в американской повседневности?!

Именно поэтому игра эта столь близка и понятна стране, в которой в часы трансляции решающих матчей жизнь замирает и сосредоточена лишь вокруг мельтешащих на экранах телевизоров игроков в шлемах и масках.



Бессмысленная писанина, микстура от одиночества, лишь бы время скоротать. Все равно без толку, ни во что путное не выльется, ни в роман, ни в повесть. Чтобы ему, Косте Ситникову, в недавнем прошлом киносценаристу, начать писать в Америке, что-то должно случиться, выбить из колеи привычной, иначе – скучно. Друг его Даня, редактор газеты, с ним не согласен, этот пишет прозу постоянно, каждодневно, есть настроение, нет – все равно за компьютер садится. Костя так не может, не умеет. Однако ничего в его жизни не случается, он уже и не ждет, позавчера до омерзения на вчера похоже, вчера – на сегодня и так далее, без просвета. Вот и пробавляется разрозненными мыслями, лучше сказать, мыслишками.

Завтра – пятница, благословенный, обожаемый всеми день, потому что последний на рабочей неделе. Сколь нежно, трепетно, с придыханием желают здесь друг другу, а прежде всего самим себе, хорошего отдыха… Have a nice weekends! Музыка божественная, скрипка и флейта, Моцарт и Мендельсон, можно плавным речитативом, можно ликующим воскликом, можно так и этак, любым образом – все едино прекрасно звучит. Завтра – отдых, не надо ехать на работу, видеть физиономии сослуживцев (по Косте, большинство из них – жизнерадостные роботы, обитающие в сумеречном мире умеренной приемлемости). Одно из самых больших Костиных удивлений и недоумений в Америке: оказывается, работу здесь редко любят, а чаще относятся к ней равнодушно, а то и ненавидят. Часто задумывается над собственным парадоксально-категорическим выводом, спорить пытается с собой, отбрасывать крайнее суждение – не получается. Работа суть деньги. Иного здесь в расчет не берут. Работа – самовыражение, творческая, полнокровная, в радость и удовольствие от самого процесса – наверное, есть, существует, но это – потом, как производное от главного. Чек в конверте – мерило творчества, радости, удовольствия. Большинство работу приемлет, и не более. Да и как любить то, что в любой момент можешь потерять? Не по своей вине, не потому, что неумеха и плохо ремеслом владеешь – таких вообще не держат, за исключением госслужбы, где кретинов пруд пруди. Работа – не женщина, которую любят, даже если теряют, и может, еще сильнее, когда теряют. Лишь единицам в работе кайф ловить удается и не думать о получке – кстати, при таком подходе не маленькой. Форменные счастливцы, предмет Костиной зависти. Вокруг него таковых нет. Впрочем, есть, вернее, был. Слава Гуревич.

Да, Слава. Смуглокожий, с нееврейским стреловидным разрезом светло-карих глаз и ямочками на щеках и подбородке. Ямочки улыбаются, оттого приобретает лицо доверчиво-доброе выражение, почти нежное. Нет его больше двух лет. Жил замечательно, и не в годах тут дело, а в наполнении их.

…Кладбище недалеко от Сан-Матео. Красиво именуется, загадочно – Cypress Lawn, «Кипарисовая лужайка». Кипарисов не видно, может, где-то дальше, не у входа. Кругом простор немыслимый, небо раскрывается бескрайним, до горизонта, голубым парашютом. Палит калифорнийское солнце не по-мартовски, градусов двадцать пять по Цельсию. (Терпеть не может Костя эти фаренгейты, а также дюймы, инчи, акры, паунды. Весь мир давно отказался, а американцы держатся. Упрямства ради или менять лень и дорого?) Озерца с утками, водопады, растительность обильная – лучше не сыскать места для последнего приюта. Но все слишком, чересчур – слишком ухожено, вылизано, чересчур красиво, не о бренности сущего хочется думать, а о радостях и утехах бытия. Кладбище должно незатейливым быть, строгим, сумрачным, не отвлекать от печали и скорби.

Аллейками углубляется Костя в территорию, оказывается не просто среди могил, а монументальных творений – семейных склепов, часовен, усыпальниц строго классических форм, с колоннами и портиками из серого гранита и мрамора. «Кипарисовая аллея», как объясняют ему, включает в себя католический, баптистский, еврейский участки, и все огромно, впечатляюще, рассчитано на вечность. Денег не жалеют на покойников. Есть и просто могилы со скромными ритуальными знаками, но поржавелые оградки, погнувшиеся кресты и треснувшие плиты с древнееврейской вязью, слава богу, отсутствуют. Отсутствуют и самодеятельные надписи на граните и мраморе, вроде гениальной по безысходной своей простоте, однажды увиденной им на еврейском кладбище в подмосковной Малаховке, где Полины родители похоронены: «Боря, вот и все…» Или философски-напутственного обращения усопшего мужа к жене: «И я был жив, как ты, и ты умрешь, как я…» Надписи лапидарны, в одном выдержаны тоне, без всяких там художеств и выкрутасов: beloved father, beloved mother, beloved wife, beloved husband… (Любимым отцу, матери, жене, мужу…) Синие наклейки на многих надгробиях со словами: endowed care. Означают, что сохранность могилы на долгие годы обеспечивается хозяевами кладбища, разумеется, за деньги, и немалые.

Кто-то из пришедших на прощание со Славой осведомленность выказывает: похоронены тут многие знаменитости, в том числе Херст и Савелий Крамаров. Шалопутный актер русский с косиной на один глаз, которую взял да исправил в Америке, мигом потеряв своеобразие, чести удостоился стать знаменитостью и покоиться неподалеку от газетного короля.

Крайне редко попадает Костя на американские кладбища – знакомыми в Нью-Йорке обзавелся немногими, друзей и того меньше, так что провожать в последний путь, по сути, некого. Последней была жена. Тот день помнит так, будто вчера случилось. И всякий раз испытывает на кладбищах чувство чужести, именно здесь всего острее, – не его это страна и никогда не станет его. В земле этой не лежат родственники, товарищи, не к кому приходить, не с кем беседовать шепотом, отсутствует ниточка, от мертвых к живым ведущая, и в этом главная причина кроется.

Слава в полном и ясном сознании уходил, во всяком случае, еще за сутки до кончины был таким. Распорядился не устраивать никаких особых проводов, ни по еврейскому, ни по христианскому обычаю, хотя имел право и на то, и на другое: отец его был иудей, мать русская. Местом встречи друзей для прощания с собой избрал не бросающуюся в глаза часовню, недалеко от входа на кладбище. Сам выбрал, попросив привезти в «Кипарисовую аллею» вскоре после того, как, собрав самых близких, жену, сына и брата, объявил им, что прекращает борьбу за жизнь и начинает готовиться куходу.

А боролся он яростно несколько лет, с того момента самого, как проморгавшие болезнь доктора самое страшное признали – канцер.

С невесть откуда взявшегося покашливания началось. Рентген ничего настораживающего не показывал. Кашель усиливался. Верный себе, неистово и самоотреченно работавший в молодой амбициозной нефтяной фирме, не желал Слава тратить золотое время на эскулапов, в чьих талантах давно, как и большинство американцев, разуверился. Без приборов они ровным счетом ничего не стоят, а тесты говорили: все окей. Лишь под давлением жены пошел-таки к пульмонологу и словно бы между прочим обронил: мать его умерла от рака легких, отец – от другого вида опухоли. Тогда наконец взялись за него всерьез. Но – поздно.

И, однако, сотворил Слава чудо. После операции и «химии» сам подыскивал себе лекарства для усиления иммунной системы.

Доктора разводили руками, Слава уговаривал, настаивал, требовал – и добивался. Сражался с болезнью он с отчаянной решимостью и верой в продление отпущенных ему лет. Сколько еще суждено прожить, не знал, однако жертвовать не хотел ни дня, ни часа. В осмысленных его действиях не было и намека на обреченность. Последние полтора года поддерживало необыкновенное, им самим придуманное средство. Работал Слава по четыре часа в день, на фирме на него молились. Знал и умел он, бывший бакинский ученый, доктор наук, то, что американцы не знали и не умели. Но вдруг лекарство перестало действовать. Замены не нашлось…

Все это узнавал Костя по телефону. Звонил он Гуревичу из Нью-Йорка пару раз в неделю, или тот звонил сам. На вопрос о самочувствии отвечал Слава исчерпывающе-коротко: «Боремся», подразумевая неуместность расспросов. В последнее время не мог Слава долго говорить, нутряно кашлял, задыхался, было слышно, как сплевывает мокроту, давалось ему каждое слово с трудом. Лишь однажды изменил своему правилу не касаться темы этой.

– Помнишь, Костя, у Сельвинского… «Смерть легка, как тополевый пух. А то, чего мы страшно так боимся, то есть не смерть, а ожиданье смерти». Кажется, я правильно процитировал. Впрочем, за абсолютную точность не ручаюсь, но смысл такой. Как тополевый пух… – повторил и зашелся кашлем.

Познакомились они на Ислочи, в писательском Доме творчества. Когда это было?.. Кажется, в восемьдесят восьмом, в сентябре. В последние годы нередко бывал Костя в Белоруссии. Нравились места здешние, небогатые, затерянные – не глухомань, но все ж. И потому путевку купил именно в этот Дом творчества. Союз кинематографистов помог, у него с Литфондом хорошие отношения установились. Заканчивал Костя рассказы для сборника, первого и, как оказалось, единственного, имелся договор с издательством, сроки поджимали, вот и приехал поработать. Слава с женой позже появились. Увиделись в столовой, с первого общения понравились друг другу и совместные прогулки в окрестностях начали. Слава любил в писательских домах бывать, любым санаториям их предпочитал, а путевку достать в непрестижную Ислочь, вдали от моря и крымско-кавказских прелестей, для него, известного в Баку ученого, не составило особого труда. Словом, провели вместе две последние недели, потом Костя в Москву уехал, а Слава остался.

Гуревич отменным ходоком оказался и уматывал долгоногого Костю, хотя тот помоложе был. Гуляя в лесу, видели следы домчавшихся сюда чернобыльских ветров: огромные, с голову младенца, грибы, иссохшую листву берез и осин, а в огородах обочь леса метровый укроп и буйно растущую картофельную ботву. Слава с собой счетчик Гейгера привез – знал, куда едет, ежедневные замеры, однако, удивительную картину давали: количество микрорентген было в норме. Откуда же метровый укроп?

– Очень мало знаем мы о радиации, а то, что знаем, не вполне объяснимо, – размышлял Слава. – Скажем, пожилые люди в отличие от детей порой к этой гадости невосприимчивы.

Не предполагали тогда, насколько прав был Слава: уже в Нью-Йорке вычитал Костя в русской газете про крестьянку, дожившую в чернобыльской зоне до 124 лет.

А пока регулярно ходили в близкий Раков за молдавским «Каберне», целебные свойства, говорят, имевшим. Вино по этой причине в больших количествах завезли, несмотря на охватившую страну антиалкогольную истерию.

Вспомнилось все это у входа в часовню, где вот-вот панихида начнется. Не успел проститься со Славой, опоздал на три дня. Специально приурочил поездку в Сан-Франциско – и вот… Сердцем чувствовал – надо спешить, и не успел. Всего-то три дня.

А народ все прибывает, человек сто уже, не меньше. Никого Костя не знает, кроме Славиной жены. Решил не докучать разговорами. Люди кучкуются, объединяются в группки по принципу знакомств, некоторые курят, говорят вполголоса, что моменту приличествует. Американцы отдельно, семеро мужчин и две женщины. Не смешиваются с остальными, разговоры непринужденно ведут, пересмеиваются, будто на «парти», а не на панихиде. Что-то все-таки такое в них, что пониманию русскому недоступно. Переходит Костя от одной группки к другой, в разговоры вслушивается. За редким исключением, Славу знали они, как Костя уловил, последние двенадцать лет, ровно столько, сколько он в Америке, а многие и того меньше. Он же хранит то в себе, чего не знают Славины друзья и не могут знать, хочет поделиться, но не представляется возможности. Не будет же вмешиваться бесцеремонно в беседу незнакомых людей. А представься возможность, расскажет, например, об их дискуссиях на Ислочи относительно эмиграции, которой тогда полстраны бредило, несмотря на обещания горбачевские социализм построить с человеческим лицом и прочие заманчивые, маячившие на горизонте перемены. Слава был категорически против отъезда. Ни в коем случае, никогда. «Большинство работает, чтобы жить, я живу, чтобы работать. Поверь, Костя, не слова это, это моя суть. Разве смогу реализоваться в Америке? Язык, возраст, ну и прочее». Костя соглашался: уезжать нельзя. Ну что, например, делать в Штатах такому, как он? Русский язык для него не только средство общения, это государство его, религия. И как один его коллега на вопрос ответил, хочет ли эмигрировать: «Зачем? Мне и тут плохо».

И вот в начале октября девяностого звонит Слава. Неожиданно. «Я в Москве, давай увидимся…» Встречаются у памятника Пушкину. Слава объявляет, что приехал в американское посольство. Эмигрирует с женой и сыном. Выглядит озабоченным, неулыбчивым, ямочки на щеках дивные пропали или незаметнее стали. Говорит о бакинских событиях, убийствах, крови, насилии, попустительстве армии.

– Сегодня армян режут, завтра за нас возьмутся. Как в том анекдоте с точностью до наоборот. Мне стыдно за мой город, не представлял, что массовое озверение возможно…

Улавливает Костя обрывок разговора рядом стоящих. Тоже о Славе, притом то, чего он не знает. Почему-то Слава никогда не рассказывал. «Фамилия мамы Иванова была. Да, Представьте себе. Слава пришел получать паспорт и заявил: беру фамилию отца и национальность – еврей. Офицер-паспортист своим ушам не поверил, пытался Славу переубедить: «Ты сам не понимаешь, как тебе будет нелегко жить. А Иванов, да еще русский – совсем другое дело». Слава все понимал и тем не менее сознательно стал евреем». Вот, оказывается, как оно было. Русскому понять еврейские проблемы нелегко, надо в чужой шкуре побыть. Сколько раз Костя с женой обсуждал тему эту, не во всем соглашался с Полиной, но в главном сходился: антисемитизм еще и тем страшен, что рождает в евреях комплексы, ощущение ущербности… Со Славой, слава богу, такого не произошло.

Открытый гроб с телом того, кто еще несколько дней назад был живым, дышащим, чувствующим боль, страдающим, тоскующим, прощающимся и всяким другим Славой Гуревичем, в глубине часовни стоит, за рядами скамеек. Рядом – маленькая трибуна. Выступающие мимо гроба проходят, задерживаются на секунду-другую – и на трибуну, она происходящему церемониальный оттенок придает. Единственно, кто не с трибуны говорит, а из прохода в первом ряду, – младший Славин брат. Не похож на него совершенно, с линиями рта, жестко очерченными, и глазами, странно скользящими мимо собеседника. Открывает прощание и потом объявляет берущих слово. Говорит Славин брат умно, проникновенно; Костя, помимо воли, по привычке, всегда мысленно услышанное редактирующий, замечающий неточность, наигранность, фальшь, не может ни к чему придраться. Особенно проняло, когда брат Славы произносит долгую фразу молитвенную: «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европы, а также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я один со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе». Не уверен Костя, что все люди вокруг вспомнят, откуда доносится фраза-молитва, а он хорошо знает ее по роману известному.

На трибуне коллеги Славины, друзья, знакомые сменяются, каждый добавляет свою крупицу воспоминаний. Со всей Калифорнии съехались, удивительно, день-то будничный, рабочий. Слава их всех объединял, видать, стержнем был, к нему тянулись. И, может, не случайно прощание с редким жизнелюбцем не уныло, слезно, душераздирающе. Улавливает кто-то: «Мы все стали сегодня лучше, чище, светлее, и такими нас сделал Слава».

Слово американцам, коллегам по последней работе Гуревича. Слава рассказывал во время телефонного общения, какие это замечательные ребята, относятся потрясающе к нему: он болел уже, мог в офисе максимум полдня находиться и не всю рабочую неделю, а они ему полную зарплату платили, да еще повышали. С трудом верилось – уж очень не вяжется со здешней соковыжимальной системой. «Мы звали его Слав, он был старше и мудрее нас и умел делать то, чего не могли мы. Он заряжал нас оптимизмом и энергией. На вопрос «как дела?» он всегда отвечал – «грейт!» и вскидывал правую руку. Он и в самом деле чувствовал себя замечательно, работа доставляла ему не просто удовольствие, а наслаждение…»

Худющий, с острым выпирающим кадыком американец говорит, вице-президент компании. Соответствует сказанное им облику Славиному. Говорит что-то там о технологии, о том, что без Славы не смогли бы они внедрить и половину идей, что уход Славы – огромная потеря для фирмы. Так или примерно так говорят, наверное, почти о каждом во время прощания, но американец убеждает искренностью своей и болью по поводу случившегося: Слава – уникум, без него дела у фирмы и впрямь могут разладиться.

Костя братом Славиным предупрежден: ему, гостю из Нью-Йорка, тоже дадут сказать. Но когда свое имя слышит, пульс частить начинает, так бывает, когда выпьет или нервничает. Идет к трибуне неспешной походкой, как и другие, на мгновение застывает у гроба. Это Слава – и не Слава, болезнь тронуть, изжелтить лицо не успела, но пропали ямочки, кожа на изможденных щеках и скулах натянулась гладко, словно на барабане. Слава чужим кажется, мало на себя похожим.

Делает Костя паузу и неожиданно для себя совсем не так начинает, как хотел, заранее продумывал.

– Опоздал я… – с напряжением выталкивает из себя, и очевидно становится: не надо умничать, а просто вспомнить, о чем чаще всего с живым говорил, будто Слава рядом и говорит Костя не на похоронах его, а во время застолья, и не траурную речь, а тост, пусть не веселый, не шутливый, а серьезный, но тост о здравствующем. Поволокло, и остановиться не может. Как уж выбирается Костя из словесной мышеловки c его-то неуклюжим английским, и сам не знает, но чувствует – слушают с особенным вниманием, сопереживанием. В сущности, об обыденном: о непредставимой жажде, страсти работы, целиком Славу поглощавшей, делавшей его счастливым, – ведь мало кто сказать о себе может: иду на службу, как на праздник, – и вдвойне счастливым, ибо такое состояние души присутствовало и в отторгающей подобные эмоции Америке; говорит о многажды слышанном от Славы, что прожил он замечательную жизнь и часто самому себе завидовал, сколько же совершить удалось. В общем, что хотел, то выразил, к Косте потом, на поминках, подходят, руку жмут, за «замечательное выступление» благодарят. Немного не по себе – не на собрании же держал речь и не витийствовал похвал ради, сказал, что чувствовал. А Славы-то нет…




2



Из дневника Ситникова



А ты когда-нибудь думал, как жизнь проходила бы, если бы наоборот было все и жизнь со смерти начиналась? Представь себе. Сначала едят и пьют на твоих поминках, потом с кладбища несут тебя в дом, где все родственники в любви признаются. Потом ни хрена ты не делаешь, надоедаешь своими советами детям, внуков катаешь на коленках и старые добрые вспоминаешь времена за рюмочкой с соседом. Затем молодеешь без всяких усилий и на непыльную работу для пенсионеров устраиваешься. В какой-то момент вырастают все зубы и страсть к жене просыпается. Постепенно работа становится сложнее, твой чин – ниже, но это не очень важно. Еще через несколько лет в тебе страсть просыпается ко всем женщинам. Твоя дочь в школу идет, и не надо голову ломать над ее будущим. Ты привлекательнее становишься и можешь пол-литра выпить без закуси. Твоя жена к подруге уходит, и ты бесконечно можешь смотреть футбол под пиво с воблой. Еще через некоторое время уходишь ты с работы, чтобы в институте учиться, где сама учеба не очень важна, а представляют цель студенточки-первокурсницы и отмечание всех зачетов. Твой гастрит пропадает внезапно, возвращаешься ты домой, к родителям. Не надо самому готовить, стирать и полы подметать. В школе преподают то, что ты давно знаешь. Ты куришь в первый раз и идешь на дискотеку. Потом тебе не надо учиться, и ты проводишь дни в приятном строительстве башен из кубиков, размалевывании альбомов и поедании мороженого. Немного позже ты перестаешь бегать как угорелый, а валяешься в свое удовольствие в кровати. Каждая твоя рожа глупая умиление вызывает у людей, а к женской груди имеешь доступ круглосуточно. Через какое-то время ты туда возвращаешься, где тепло и спокойно, где нет перепадов температур и атмосферных бурь, где… Там ты проводишь девять месяцев и… умираешь от оргазма!!!


В какое время хотел бы ты вернуться, Костя? В каком времени почувствовал бы, что безусловно счастлив и желаешь находиться в нем как можно дольше? Увы, ни в каком, ни в детстве, ни в отрочестве, ни в зрелости (о старости ничего сказать не могу – покамест не дожил). Начинай перебирать: московское детство бесшабашное в самой что ни на есть центральной городской части, беготня по киношкам – «Колизей» и «Аврора» рядом, катание на «гагах» и «снегурках» по замерзшим Чистокам и летом на лодках, «казаки-разбойники» с прятанием клада или красного знамени во дворах и на чердаках Кривоколенного, Колпачного, Потаповского, Армянского, знаменитая 612-я в Девяткином переулке, где учились отпрыски привилегированных родителей из генеральского дома номер 12 по Чистым прудам, а ты, Костя Ситников, к ним не принадлежал, будучи сыном авиаинженера и медсестры, и жил на Чернышевке, в доме с аптекой в первом этаже; летом – дачный флигель на сорок втором километре Казанской дороги, который родители снимали каждый год, футбол до умопомрачения на сосновой поляне, где местные чаще всего безуспешно, пытались доказать москвичам свое преимущество, купание на «экскаваторе» – так почему-то прозвали искусственный водоем, вырытый невдалеке от секретного аэродрома, ловля майских жуков и обмен их на всякую всячину, «чижик», «ножички», лапта, городки – игры заполошной послевоенной мальчишни; взросление на лавочках в обнимку с такими же юными и неопытными подругами, от прикосновения к которых мигом сохло в горле, робкое распознавание покуда неведомого таинства; поступление по совету отца в авиационный, на факультет радиоэлектроники, учеба, «почтовый ящик» в Брянском переулке возле метро «Белорусская», куда распределился… И помчались годы, только успевай считать: женитьба, переезды с квартиры на квартиру, появление Дины, проба пера, отвергнутые сценарии, обучение новому ремеслу, и вот первые фильмы, первые приличные деньги, крепнущая решимость уйти из «ящика» на вольные хлеба, вольготная и нервная жизнь сценариста, но хочется большего, и появляются рассказы в «Юности» и «Октябре», тощий сборничек в «Московском рабочем». А потом – эмиграция (Полины затея), а дальше – совсем уж неинтересно, уныло, борьба за выживание: зловеще-издевательски звучит – выживание, а Полине выжить не удалось… Такая вот жизнь. Как у всех, наверное. Хотя не все писали сценарии и рассказы. Творчество все ж таки. Давно забытое, отставленное, только душу бередить.

Порой задумывается над этим, и внезапно казаться начинает, что прожитая жизнь – сплошная череда ошибок: делал не так, двигался не в том направлении, общался не с теми, говорил не то; начинает вспоминать, анализировать – и стыд берет, а еще злоба на себя: неужто, чудак на четырнадцатую букву русского алфавита, не понимал, не замечал, не видел? И никто не надоумил. Как же, надоумишь тебя, когда еще с юности стремишься ничьих советов не слушать, напролом прешь, лоб расшибаешь и снова упрямо прешь. Вроде не особенно склонный к рефлексии (так, во всяком случае, ему представляется), не может Костя перебороть себя – нет-нет и возникает свинчивающее его, как гайку, ощущение одной огромной непоправимой ошибки. В чем она, не может уразуметь, пробует разъять на составные – и странно, получается, что вовсе и не ошибки это, а правильные ходы, поступки, действия, и нечего огород городить по поводу них. Гнать глупые мысли, забыть – вот что надобно. Однако полностью, окончательно избавиться от навязчивого, волю парализующего состояния, изгнать из души само понятие – ошибка, убедить себя раз и навсегда: не было никаких ошибок и не будет – не в его силах.

Но было же в твоей жизни, Костя, светлое, неожиданное, неповторимое, всамделишное, что ошибкой уж никак не назовешь?! Было, конечно, было, напряжешь память – и проблеснут искорки, кольнет глубоко, сведет дыхание в знобком предчувствии, но все так скоротечно, летуче, всего-то счастья или того, что им называют и под ним подразумевают, – секунды, в лучшем случае минуты: первая ночь с Полиной в ноябре, в пустой неотапливаемой даче приятеля, первый раз услышанное от Дины на прогулке «папа», первая командировка на секретный полигон под Астраханью для испытания приборов, с твоим участием сделанных, первый принятый сценарий, первый напечатанный в журнале рассказ… И рядом, словно в насмешку, по какой-то странной прихоти, оживает столь незначащее, смешное, в сущности, мелкое, что диву даешься: как и зачем память хранит такую дребедень? Однако же помнится, живет в тебе. Ну, не считать же эпохальным событием детское озорство – взрослые обитатели квартиры на Чернышевке не знали о нем, а ведь могло оно стоить им лагеря: два раза в год, в самый канун праздников 1 Мая и 7 Ноября, окна коммуналки, выходящие на проезжую часть, где шли демонстранты, снаружи закрывались огромными портретами усатого вождя и его соратников, в комнаты опускалась темень, с утра включалось электричество, взрослые помалкивали, не сетовали на неудобства, маленьким же сорванцам хотелось играть, и, улучив момент, приоткрывали они окна, насколько могли, изнутри проделывали в портретах дырочки или чуть-чуть сдвигали их и бросали на улицу что придется: бумагу, ленточки, скорлупу, кожуру лука и даже картошку. Бросали и прятались. Как это сходило с рук, Костя до сих пор понять не может.

А вот эти проблеснувшие искорки уже о другом совсем. Первый гонорар на «Военфильме», восемьсот рублей за двухчастевку. Рад до смерти, таких денег в своем «ящике» отродясь не видел, а ему режиссер: «Ты – тюха, тебя нагрели, по закону положена тысяча…» А Костя счастлив, запомнит этот гонорар на всю жизнь. На «Киевнаучфильме» говорят ему знающие люди: «У нас принято делиться с редакторами». Он злится: с какой стати? Не будет делиться, не столько потому, что денег жалко, но потому, что против его естества это… И ничего, не отлучают от студии. А вот за что стыдно, так это за проваленный сценарий о химкомбинате. Рядом с Ясной Поляной находился, «Азот» назывался, потравил деревья, выжелтил их. Сценарий приняли, начал писать дикторский текст – и полная ерунда вышла. Переживал жутко.

Что случилось с ним, не понимал, ни тогда, ни сейчас, когда быльем все поросло: где Костя, где химкомбинат, где Ясная Поляна… А тогда едва заказов не лишился на «Центрнаучфильме».

В какое время хотел бы ты вернуться, Костя? Хотел бы вернуться в самое начало во всеоружии опыта сегодняшнего, чтобы жизнь свою переиначить, переделать, прожить по-другому, не совершить прежних ошибок, не наделать былых глупостей? Нет, не хотел бы. Во-первых, невозможно. Во-вторых… Тем-то и отличается живая вода из крана от дистиллированной, что она – живая, с микробами, хлоркой, всякими элементами дозволенными и недозволенными, порой со ржавчиной, дурно пахнущая, та, которую все кипятят и многие пьют сырой, ничего не боясь. Нет ничего скучнее и бездарнее безошибочной жизни. А если невероятным, сказочным образом в машине времени прикатить к начальной станции долгого пути и начать сызнова, начисто забыв или уничтожив любой намек на знание дальнейшего, всего, что после случится, разрушить предопределенность, то не произойдет ничего необычного, все обернется именно так, как уже было с тобой, Костя, или могло быть: те же (или другие, какая разница?) ошибки, глупости, потери, поражения. Но и, безусловно, радости, успехи, открытия, изумления. Что судьбой предначертано, то и сбудется, и никуда ты от этого, дружок, не денешься. Впрочем, что считать ошибками, глупостями, а что правильными, оправданными смыслом и логикой поступками? В сущности, человек всю жизнь не живет, а сочиняет себя, выдумывает для себя историю, которую своей жизнью считает. И Костя – не исключение.

…Только бы не попасть в «пробку». Выскакивает Костя на хайвэй, переводит дух – машины безостановочным потоком идут. Впрочем, радоваться рано – одна застрянет или авария, пусть самая мелкая, и все, движение намертво застопорится. И тогда опоздает он к Маше. Стоп, будет думать о хорошем. Солнце предзакатное, теплынь, даром что начало ноября. Осень в Нью-Йорке и впрямь лучшая пора. Затяжная, с теплом ровным и стойким, светом паутинным, как на картинах импрессионистов, и редкими дождями. А весны нет: две-три апрельские недели – и сразу жара грянет. Цветут вишня и азалия, но запаха у весны здешней нет. Сирень в цветочных лавках – невидаль, черемухи Костя сроду здесь не видел. Цветы местные вообще не пахучие. Один тип в Москве, из национал-патриотов оголтелых, коих Костя, русский по крайней мере в четырех поколениях, на дух не переносит, витийствовал по телевизору, незадолго до Костиной эмиграции: дескать, ужасная страна Америка – дети не плачут, собаки не лают, цветы не пахнут, женщины не любят. Чего детям плакать, если они ухожены и взлелеяны, а собаки накормлены, о женщинах поспорить можно, но цветы и вправду без аромата. В Нью-Йорке, Калифорнии, везде. Что касается зимы, то малоснежная, не слякотная, морозы стойкие – редкость, вот только ветра донимают. У Кости нет щеток одежной и сапожной. За ненадобностью. Манжеты брючные всегда чистые, обувь без разводов соли, которой в Москве улицы посыпали. Увлажняет кожу туфель губочкой, и порядок. Впрочем, и снег бывает, и морозы, а в девяносто шестом, помнится, столько материальцу подсыпало, что движение парализовало и по Манхэттену отдельные чудаки на лыжах передвигались. Лето же… Май, июнь, даже июль – куда ни шло, а вот август… За тридцать температура по Цельсию, по Фаренгейту, значит, к ста подбирается, и не зной страшен, а влажность чудовищная, притом без дождей – ни одной капли не выпадает, кондиционеры круглые сутки шпарят, у Кости к утру волосы на затылке, как после душа. Кошмар. Но и к этому привыкнуть можно. Зато смог отсутствует и бензином в ноздри не бьет, как в Москве. Дышать можно. Единственно – не хватает Косте былых ощущений дачных: дымка вкусного костров по весне на огородах, когда палую листву жгут и накопившийся на участках мусор, лесной вожделенной прохлады и пения дроздов, жужжания, стрекотания и иных звуков живой природы. Однако в Бруклине, где обитает Костя, свои прелести: под боком залив океанский, пляжи на Манхэттен-бич и Брайтоне – купайся, загорай вплоть до ноября, гуляй вдоль уреза воды…



Вот и перекресток Оушен авеню и М. До приезда Маши пятнадцать минут. Надо парковку найти. Сущее мучение. Проклинает всех и вся, видя ряды машин плотные, без единого просвета. Без машины в Нью-Йорке удобнее и уж точно спокойнее, если на работу за тридевять земель ездить не надо. Сейчас везет несказанно – почти у самого подъезда своего шестиэтажного билдинга паркуется. Узрел – дама пожилая выходит из магазина русского напротив, пакеты с едой в багажник укладывает и отъезжает. Быстренько на ее место. Хороший знак. Вот так бы и Маше. Иной раз по полчаса кружит она у дома. Полчаса эти – за счет времени их свидания, и без того краткого.

Сегодня определенно их день – в тридцать пять минут шестого сигнал домофона. Через минуту в двери Маша – в брюках неизменных, тонкой обтягивающей блузке, стриженая, с расчесанными на пробор волосами в легкую рыжизну, которые Костя так любит гладить. Он успевает стол сварганить на кухне: сыр «грувер» – Машин любимый, виноград, клубника, малина, «Киндзмараули». Маша полусладкие грузинские предпочитает, их полно в Нью-Йорке. Костя толк в винах знает, «Киндзмараули» здесь вовсе не то, что продавалось изредка в «Елисеевском», и уж совсем не то, что некогда пил в Грузии, но никак не может приучить Машу к итальянским и французским сухим винам. Пускай пьет, что нравится.

Маша в хорошем расположении духа, выпивает наравне с Костей полбокала, закусывает сыром, закуривает сигарету, интересуется, где и с кем он бывал, что видел за полторы недели, с их последнего свидания истекшие. «С кем» – незамысловатая игра. Прекрасно Маша знает, что ни с кем, кроме нее, Костя не встречается. Спросить об этом – значит проявить заинтересованность, показать, что следит за его личной жизнью и даже ревнует слегка, пусть и без всяких на то поводов. Косте приятно: женщина в тридцать четыре ревнует его, почти шестидесятилетнего, пусть и невсамделишно.

Маша привлекательна неброской, неяркой, не стреляющей красотой. Чуть выше среднего роста, ширококостная, ладненькая, совсем не семитская внешность, однако чистокровная еврейка. Лицо ее можно было бы назвать обыкновенным, даже простоватым, если бы не глаза. Серо-зеленые, они доминируют, в них, как и в губах, некая неопределенность, скрытность. Побаивается Костя слегка летучего, мигом возникающего и мигом гаснущего полузагадочного выражения: мнится ему, в любой момент может что-то случиться, нарушить его отношения с Машей. Такое уже бывало. Припухлые поддужья глаз говорят: опять спит мало, нервничает. Надумала покупать дом под Нью-Йорком, не имея денег на первый взнос. И сейчас разговор опять вертится вокруг злосчастного взноса.

– Ты авантюристка, – не в осуждение, скорее с поощрительными нотками произносит Костя. – Почему надо картину гнать? Собери постепенно деньги, братья и друзья помогут, – ко вторым он, понятно, причисляет и себя, – начни выбирать, а не хватай первое попавшееся.

– Не первое попавшееся, а очень хороший дом. Я уже нашла. Процент банковский сейчас низкий, ссуду мне дадут, а что будет завтра, никто не знает. Да, я решительная: если что-то нравится, беру сразу, не раздумывая. И не только что-то, но и кого-то. Тебя же сразу выбрала.

– Ну, положим, ты на меня на корриде и не смотрела.

Я ни на кого не смотрела, даже на быков. Болела, температурила. А после самолета сама пришла.

– Это потому, что с Андреем в ссоре была.

– Не только поэтому.

Маша начинает выкладывать цифры. На первый взнос собрать нужно тридцать пять тысяч. Десять процентов. Столько-то дадут братья, столько-то друзья… и делает паузу.

– Тысяч семь дам я, – фиксирует свое участие в безумном проекте Костя.

– Спасибо. Отдам месяца через три, когда возьму еще заем.

Не торопись. Могу подождать. Ты твердо решила обосноваться в Фэйрлоне?

В вопросе неприкрытое беспокойство – это же очень далеко от Костиного жилья. Как будут встречаться? Маша намеренно игнорирует вопрос.

– Да. Братья недалеко, и дом почти новый, в приличном состоянии. Хочешь, поедем в выходные смотреть? На следующей неделе начну документы оформлять. К Новому году, может, вселюсь.

– А ты считала, сколько ежемесячно будешь банку выплачивать? Это ж тысячи полторы в месяц.

– Больше, – вздыхает.

– Я стану помогать, – выдает тайно-несбыточное.

– Посмотрим, – по своему обыкновению туманно, неопределенно, не очень обнадеживающе. – Хорошо, мы будем любиться? У меня всего час. Дети у мамы ждут…

…Тепло постели, только что покинутой женщиной. Смятая простыня, в складках – неостывший любовный жар, пот, запах кожи, волос. Стены задышливый Машин крик хранят, он поднимается из потаенной глуби, идет по нарастающей, выхлестывает неуемной силой плоти и гаснет, замирает в изнеможении. Маленькая смерть. Триста лет назад монах-доминиканец написал: всех нас ждет смерть, большая, единственная для каждого, но перед ней люди испытывают маленькую смерть, и не однажды. Хорошо это или плохо, неизвестно. То, в чем сомневался монах, для остальных бесспорно хорошо, прекрасно, восхитительно, бесподобно, божественно. Все неумолимо, неизбежно остынет, выветрится – тепло тела, пот, запах, словно и не было ничего. И так до следующего раза, когда повторится с той же, а может, и большей силой. И опять наступит маленькая смерть.

Костя лежит на неубранной кровати, не хочется вставать, двигаться. Сыр и фрукты не убраны в холодильник. И черт с ними. Тарелки не вымыты. До фени. Сладкие мгновения расставания с Машиной плотью – жаль, ничего нельзя спрятать, сохранить надолго, закупорить, как флакон духов изысканных. Настораживает брошенное Машей перед уходом, будто невзначай: а в меня мальчик влюбился, американец, странный такой, он недавно у нас на фирме – и полуулыбчивое, летучее, скрытно-полузагадочное выражение глаз и губ, которого Костя боится. «Какой еще мальчик? – понарошку хмурит брови. – Хватит мне Андрея». – «Мальчик. По имэйлу шлет записки. Я тебе покажу в следующий раз…»

Весь вечер не идет из головы этот мальчик. Только засыпая, переключается на другое, вспоминает Машины просительно-настойчивые ласки, а мыслями – в мадридском вечере, когда впервые увидел ее. Плаза де Торос. Коррида. Затянутые в корсеты изумительно красивых костюмов матадоры. И быки, отданные на заклание, без единого шанса спастись. Даже насадив на рога дразнящего их человека. Афиша той корриды висит у Кости в коридоре. Антонио Бриско, Рейес Мендоза, Серхио Мартинес. С этого вечера и началось у них с Машей. Вернее, еще ничего не началось и могло не начаться, если бы не счастливый случай. И тем не менее познакомились они именно на корриде; Костя столько слышал о ней и после некоторых колебаний решил посмотреть.

Далеко не полностью заполненная арена цирка (первое Костино удивление – он думал, быки собирают столько же зрителей, сколько футбольные матчи «Реала»). Под балдахином с испанским флагом – руководитель корриды, он же президент, с двумя помощниками. Взмахом белого платка объявляет о начале парада. Литавры. Выходят квадрильи, впереди два альгвасила на конях сопровождают матадоров: справа – самый опытный матадор, слева – менее опытный, в центре – самый молодой. Правила и традиции не меняются столетиями. За матадорами – бандерильеро, следующий ряд – пикадоры, приветствуют президиум. Снова взмах белого платка. Матадоры меняют парадные плащи на боевые, и все начинается.

На арене первый бык, и следует новое Костино удивление. Даже разочарование: бык совсем не чумовой, не вылетает, сжигаемый яростью, навстречу тем, кто раздразнивает его, а нехотя выходит из загона без видимого настроя драться. Порода его специально для боя выведена, но он не желает погибать на глазах публики, ждущей от него подвигов, аплодирующей и свистящей. А может, ему просто страшно, вопреки тому, чему его учили на ферме, может, инстинкт страха не убит до конца. Помощник матадора дразнит быка накидкой, пассы выделывает, разозлить пробует. Бык взирает презрительно-равнодушно, не реагирует на ухищрения человека, он явно не намерен бороться за себя, заранее смиряется со своей участью. По правилам такого быка загнать следует обратно и выпустить другого. Но президент молчит, а значит, бой продолжается.

За дело берется главный матадор, машет перед бычьей мордой красной тряпкой. Элегантны, изящны его пассы, бык слегка оживляется, пытается боднуть покрывало; однако без энтузиазма. А вот и пикадоры, поощряемые взмахом того же платочка. Выходят на арену под барабанный бой и звуки труб. Убийство начинается. Бык три удара пиками получает в загривок. Потом втыкают ему три пары бандерилий, течет кровь, бык начинает звереть – и терять силы. Втыкание бандерилий сопровождается пасодоблем. Спектакль выверен в мелочах, зрелище продумывалось и шлифовалось веками. Но бык все портит, на него жалко смотреть.

Главный матадор сбрасывает желтый плащ, берет шпагу, подходит к президентской ложе и просит разрешения на убийство. Начинает плясать вокруг истекающего кровью быка. Тот вообще не в силах сопротивляться. Удар шпагой в загривок – и дело сделано. Если с первой попытки воткнуть шпагу не удается, матадор получает еще две. Но этот втыкает шпагу метко. Бык падает, дергается в конвульсиях на песке. Кажется, он еще не умер. Добивает его кинжалом помощник матадора. Награда победителя – ухо поверженного животного. Герой гордо обегает арену, показывает ухо зрителям, в ответ громкая овация.

Ничего гаже и омерзительнее в своей жизни Костя не видел. Гадость и омерзение. Тем большее, чем красивее и изящнее обставляется зрелище убийства. Люди раздражают быков меньше, чем лошади альгвасилов, делает вывод Костя. Наверное, быки не могут простить им предательского участия в бойне. Чего ждать от людей? Ничего хорошего от них не дождешься. А вот предателям-коням нет пощады. И пока быки в силе, поистине с бычьим упрямством наскакивают на лошадей. Те просто бесят их. Лошади в защитных доспехах и с повязками на глазах: они не должны видеть быков, иначе могут дать деру. Костя ловит себя на желании увидеть, как бык со всей мочи боднет лошадь в защищенный бок и сбросит альгвасила. Пару раз удается, и Костя свистит в азарте. Однажды и матадор свое получает – сваливает его бык и рогом поддевает. Костя на стороне быка и не стесняется признаться в этом себе. Почему, если человек убивает быка, это зовется зрелищем, а если бык насаживает на рога человека, это зовется кровожадностью?

Костя иногда смотрит по телевизору Animal Planet, передачу о жизни животных, сильные там всегда настигают и убивают слабых: тигр – антилопу, лев – зебру, волк – зайца, но омерзительнее всего видеть, как куча койотов атакует молодого, отбившегося от стада быка, вдесятером на одного. У Кости давление поднимается, словно его самого на растерзание отдают и нет шансов спастись. Гонит тигр антилопу, а Костя с робкой надеждой: умчись от гада полосатого на своих дивных стройных ногах, пожалуйста, умчись, ты такая грациозная, я не могу видеть, как желтые мерзкие клыки вонзаются в твою нежную шею… Он вырубает экран, не в силах вынести очередную гибель – подтверждение вековечного природного закона борьбы видов.

Сходное чувство сейчас на корриде. Очередной бык повержен, на арену выезжает колесница из трех лошадей, возница накидывает петлю на бычью морду и тянет бездыханное животное к выходу. На песке алый след крови. Песок тут же заравнивают.

Сбоку, выше на ряд, слышна русская речь. Трое, не из Костиной группы, две молодые женщины и парень. Парню зрелище явно по душе, спутницы отворачиваются. На четвертом убитом быке встают и идут к выходу. Парень остается. Костя, повинуясь внутреннему порыву, за ними. В коридорах людей мало. Женщины движутся по кругу, всматриваются в развешанные по стенам фотографии знаменитых тореро. Им явно не хочется возвращаться. Костя держится чуть поодаль.

Зачем он поднялся с места вслед за двумя русскими… Омерзело, кто-то должен пример показать, вот он и следует за ними. Одна – повыше, покрупнее, темноволосая, в коричневом кожаном пиджаке, другая – сравнительно невысокая, светлая, в бежевом свитере, у нее странная походка, будто на ногах тяжелые неудобные башмаки. Интересно, откуда они? Из России? Туристов оттуда в Мадриде навалом.

Мимо почему-то бегут взрослые и невесть откуда взявшиеся дети. По ходу кругового движения открывается свободное пространство в виде загона. Все – туда, скапливаются у входа, толкаются в попытке лучше увидеть, что там происходит. Отцы сажают мальчишек на плечи. Костя притиснут к незнакомкам. В прогале видны крюки со вздернутыми тушами. Туши разделывают на глазах у визжащей от восторга детворы. Это только что убитые быки. Мясо идет в мадридские рестораны, как накануне корриды рассказывал гид Костиной группы.

– Кошмар, – слышит Костя голос темноволосой. – И пацанов родители ведут глазеть…

– Не могу понять, почему именно испанцы столь кровожадны, подает реплику Костя. – В Европе бои быков запрещены.

– Кроме Португалии, – откликается темноволосая. – Но там, говорят, убивать животных нельзя. Бескровная коррида.

Спутница ее молчит, глядит куда-то в сторону. Бледная, с запекшимися губами, то и дело пьет воду из бутылочки, поводит плечами, будто ей холодно. Невзрачная какая-то, серая мышка, зато в коричневом пиджаке – симпатичная и глядит заинтересованно.

– А вы откуда, девочки, в Мадрид нагрянули? – с долей не свойственной ему развязности спрашивает Костя. – Россиянки, наверное?

– Не угадали. Я с мужем из Чикаго, моя подруга Маша, – указывает на спутницу, – из Нью-Йорка. Меня Наташей зовут. А вас?

Нехотя возвращаются на трибуну. Скоро убьют шестого быка и все наконец-то закончится.

– Вам нездоровится? – спрашивает он у Маши.

– Гриппую. Держитесь от меня подальше, а то заразитесь – и весь отпуск насмарку. Как у меня.

– А чем лечитесь?

Да ничем. Пробую водкой, толку чуть.

Через пять минут коррида завершается. Чикагская пара и Маша прощаются с Костей.

Он напрочь забывает о мимолетном знакомстве, и вдруг в аэропорту Барселоны его окликают. Наташа, не сразу узнал ее. Она с мужем и подруга улетают, как и он. Домой, в Штаты? Нет, они в Израиль к друзьям, а Маша в Нью-Йорк.

Одним рейсом, в разных концах «Боинга». Костя от нечего делать подходит к Маше, затеивается ни к чему поначалу не обязывающий треп, она сидит, он нависает над ней в проходе.

– Пойдемте в конец салона, – неожиданно предлагает Маша.

Проговорят они без малого три часа, оккупировав пространство возле аварийного выхода. Стюардессы почему-то не делают им замечаний, не просят вернуться на свои места. Маша выглядит уже не так, как на корриде. Хворь прошла, успела слегка загореть на Коста-дель-Соль, посвежела. Очень даже симпатичная. На вид ей лет тридцать с хвостиком.

На Костю находит вдохновение. Не упомнит, когда так легко и нестесненно вел беседу с женщиной. После смерти Полины долго ни на кого смотреть не мог. Отпечалился, отболел душой, завел несколько быстролетных, ни к чему не обязывающих романов – в конце концов, не монах же, – пока не остановился на одинокой немолодой русской медсестре из своего госпиталя. Понимают оба – блюстители нравственности взгреть могут за связь, поэтому на работе конспирацию соблюдают, стараются не общаться без особой нужды, даже по телефону.

Пресечение связей амурных между сослуживцами – самое в Америке идиотическое занятие среди прочих. Пользы чуть, а вреда… Друг-редактор рассказывал: врач один холостой, с двумя бабами в разное время у себя дома переспал – медичкой из своего госпиталя и пациенткой. Бабы довольны, хипеса не поднимают, напротив, зато госпитальное начальство возмущено – кто-то, видать, стукнул. И согласно правилам моральным того заведения, не имеет теперь права врач-бедолага оставаться один на один с больными. Надо срочно осмотреть пациентку, так он за медсестрой бежать должен, чтоб присутствовала. А другой случай и того чуднее. У доктора умерла жена, живет он один больше года, однажды благодарная пациентка, тоже одинокая, пригласила его домой на обед. Так повторяется раза три. Между ними обоюдная симпатия устанавливается, и доктор как-то позволяет себе обнять и поцеловать женщину. И тут же сам сообщает начальству. Этика-с. По этой самой гребаной этике обязан он три месяца не видеться с этой женщиной или переадресовать ее для лечения коллеге. Редактор рассказывает и ехидно посмеивается – «таковы их нравы», а в Косте все аж кипит. Представляет, как начнут волтузить его, мордой об стол прикладывать, коль узнают про Эллу.

А сейчас в самолете словно ветер дует в его паруса, мчится он по волнам навстречу маняще-неизведанному, брызги соленые секут щеки, и предчувствие чего-то многообещающего не покидает Костю все три часа.

Он рассказывает о себе, но еще больше узнает о Маше. Странно, она делится с ним, незнакомцем, с той степенью доверительной откровенности, на которую он при всем желании не мог рассчитывать. Какую-то струнку в ней, видно, затрагивает. Может, воспоминания о былом киношном влияют, а может, неожиданная оценка эмиграции, с которой она соглашается, – это как похороны, после которых жизнь продолжается; он острит, вспомнив афонаризм: «Судя по количеству уезжающих в Штаты, у них там еще не все штаты заполнены», – и она хохочет. О своем нынешнем житье Костя особенно не распространяется: ничего интересного, вкалывает, деньги зарабатывает и все. Зато упоминает концерты, на которые ходит в «Карнеги», приглашает составить компанию.

Машина же жизнь предстает в куда больших подробностях, и Костя поражается, сколько же испытаний и бед выпало этой совсем еще молодой женщине. Шутка ли, в двадцать собираться родить – и потерять мужа, горячо любимого: лопается дотоле дремавшая аневризма сосуда мозга, кома и смерть. Ей прожужжали уши: делай аборт. Не слушается, рожает двойню (что будет двойня, выяснилось перед самыми родами) и отбывает в эмиграцию. На четыре года раньше Кости. Хлебнула здесь полной мерой. Поначалу квартиры убирает – кому нужен ее диплом учителя музыки. Да толком и не работала в Союзе по профессии. Не успела. Выучивается на программиста – все учатся, и она идет – поветрие такое, меняет три работы, сейчас в крупной компании, ею довольны, даже занятия ведет со вновь нанятыми. Сокращения ее минуют. Пока, во всяком случае. Вот только вкалывает, как мужикам не снилось: почти все выходные. Деньги нужны, девчонки растут, то им купи, это… Личная жизнь? Много всего было, уходит от ответа. Нынешний бойфренд уже лет шесть. Женат. Был женат, уточняет. Нелегко с ним. Чем-то действует на нее, привязывает к себе. Не хватает сил порвать, хотя ссорятся постоянно. Вот и сейчас в ссоре, поэтому одна была в Испании.

Выясняется, живет Маша довольно близко от Кости. «Нам по дороге, я вас подвезу на такси», – предлагает и получает отказ: «Спасибо, меня встречают», и в уголках рта намекающая улыбка – дескать, не спрашивайте, кто встречает. С бойфрендом в ссоре, а кто-то встречает, оценивает услышанное Костя. Понятно. В самолете обмениваются они телефонами.

Через неделю он звонит Маше и несмело, прощупывающе: давайте встретимся. Готов к отказу, настраивает себя именно так, дабы потом не слишком переживать. Молодая, симпатичная, недостатка в мужиках не испытывает, а сколько тебе лет, не забыл? Правда, смотришься моложе, седины покуда немного, волосы не вылезают, лишь чуточку над висками, лицо гладкое, без бороздок-морщин, высок, не обрюзг, хотя паундов восемь-десять лишних – не похвалишь себя, кто похвалит? – однако на женщину в тридцать с небольшим, да еще такую, как Маша, и в самых шальных мыслях замахнуться не мечтает.

Маша соглашается без колебаний. Костя обалдевает от радости. Где встретимся? Где хотите. Можно у вас. У меня дети, с обескураживающей откровенностью и простотой…

Видятся они раз в неделю, только по будням – выходные Машины Косте не принадлежат. С каждым новым свиданием вселяется в него уверенность: в жизнь входит нечто такое, о чем и мечтать не мог, что сродни резкого вкусного воздуха глотку ясным морозным утром, хочется пить и пить, и никак не напьешься. В лице Машином видит он не только женскую привлекательность, пусть неброскую, но главное, что тянет без конца глядеть – выражение нежной беззащитности. Именно такие лица Костю привлекают – в них уверенная, жесткая сила знающей себе цену и боящейся продешевить женщины отсутствует, нет выставочной, напоказ красоты; гармония линий, красок здесь совсем иная, не подавляет, оттеняет слабость, ту слабость, когда неудержимо хочется обнять, защитить, оградить от бед. Такой была Поля.

Едва Маша рядом, он воспаряет. Старается влюбить ее во все, что близко ему, – в музыку, кино, стихи, почувствовать, что вкусы их совпадают, и оттого с такой радостью проводит время с ней вне стен квартиры. Они бывают там, куда до этого он чаще всего ходил один, в ней находит благодарную слушательницу, и не потому, что ей хочется польстить ему, сделать приятное, ублажить, нет, ей и в самом деле интересно. Они говорят обо всем, что их трогает, открыто, без утайки, не чураются запретных тем – скажем, былые Машины и Костины увлечения, – пробуждая ревность взаимную и почему-то не боясь этого, словно испытывают себя на степень понимания; общаются как давно знающие друг друга люди, в процессе долгой совместной жизни сблизившиеся. То-то и удивительно, что знакомы без году неделя.

Такое же воспарение – в минуты близости с Машей. Опытна, знает и умеет все, в сексе нет для нее ограничений, табу, мгновенно почувствовала, что нравится Косте, однако есть в ней то, что никаким опытом не приобретается и не заменяется, – природный талант любви, изначально либо заложенный в женщине, либо нет, – научить, постичь в процессе невозможно. И Машин задышливый стон-крик звучит для Кости органной фугой.

Единственное, что омрачает существование, – Андрей, снова атакующий Машу звонками. Ссора их продолжается, Маша считает необходимым посвящать Костю во все перипетии – таков стихийно сложившийся стиль их отношений, однако распирающие ее эмоции настораживают: Андрей – не прошлое, а все еще настоящее, и придется с этим покуда мириться.

Познакомилась Маша с Андреем на компьютерных курсах. Высокий, коротко стриженный брюнет с глазами навыкате обратил на нее внимание и сразу же его проявил – в разгар занятий вышел из класса, вернулся с букетом гвоздик и вручил Маше на глазах слегка обомлевшей публики.

Выламывающиеся из общепринятых норм, ретивые рушители канонов нравятся женщинам. Маша, по своему обыкновению недолго раздумывая, сошлась с Андреем. Не смутило, что он женат, правда, без детей. В постели оказался он неумехой, но Маша быстро научила всем премудростям, приспособила под себя, как она выразилась.

Довольно быстро почувствовала – судьба свела ее со странным человеком. Ни с того ни с сего мог начать выяснение отношений, без всякого повода, просто так, и не только с Машей, но и с ее подругами. Купил пистолет и грозил в случае измены Маши убить ее. Был одержим манией накопительства, патологическая жадность приводила к кошмарным сценам: в ресторане, где компания платит в складчину, – высчитывал до цента, кто сколько должен. Маша сгорала от стыда, дома устраивала скандал – Андрей с пеной у рта доказывал, что прав, что Маша не умеет жить и так далее. К дочкам ее относился вполне безразлично, не балуя их подарками и вниманием. Немудрено, что ссорилась с ним Маша постоянно, но советы подруг послать его к такой-то матери (он же гад ползучий, шизофреник, ни во что тебя не ставит…) не воспринимала. Похоже, они любили друг друга, болезненно, извращенно, но кто знает, какая любовь нормальная и может ли вообще быть нормальной…

Несколько раз Маша все-таки созревала до того, чтобы бросить своего бойфренда, но, как честно признавалась Косте, боялась. Тут и страх физический неминуемой расправы, а в том, что это случится, была уверена, и нечто большее, не поддающееся объяснению. Она чувствовала себя мухой в искусно сотканной паутине: любое поползновение, движение, желание освободиться еще более запутывало. Она подчинялась помимо воли, теперь уже очевидная и ей неадекватность Андрея как бы переходила на нее, не в тех, конечно, формах, но достаточных для невозможности однозначно порвать отношения.

Ссорились они, однако, более часто и не разговаривали неделями, а однажды – два месяца, когда Маша узнала случайно, что у Андрея родился ребенок. Для нее это был шок – тот уверял, что давно не живет с женой. А дальше все по-залаженному: Андрей бомбардировал звонками, следил за ней, поджидал у дома, пытался вломиться в квартиру – и Маша сдавалась, воля и решимость покидали ее.

– Хочу уйти – и не могу… В ножки бы поклонилась тому, кто спасет меня от этой напасти, – признается Маша и глядит на Костю страдающе, беззащитно – может, он сумеет?

На днях обмолвливается: пятнадцатого декабря – день рождения Андрея и он приглашает отметить этот день походом на бродвейский мюзикл (расщедрился на дорогие билеты ради такого случая), помириться и… «И…» повисает в воздухе зловещей предопределенностью.

– Скажи ему, что у тебя новый бойфренд, и поставь, наконец, точку, – жестко произносит, почти требует Костя.

– Не знаю… Боюсь и заикнуться о тебе… Он же ненормальный, будет за мной и за тобой бегать со своей пушкой. Ты не знаешь его, он сумасшедший.

– Крепко же он запугал тебя! Если он хоть раз появится на моем горизонте, я его в полицию сдам сходу.

– А может, пойти на мюзикл? Он и успокоится…

А потом?

– А что потом? Потом по домам, я к себе, он к жене с ребенком.

– Ты себе-то хоть не лги. И мне лапшу на уши не вешай. В общем, так: если пойдешь с ним, наши отношения закончатся.

В этот вечер они ругаются. Впервые. Маша уходит возбужденная, щеки в пятнах, полыхаюшие злостью глаза – такой он ее прежде не видел. Какая уж там беззащитность…

До пятнадцатого меньше недели остается. Они не созваниваются. В злополучный вечер Костя дважды Машин биппер набирает – ни ответа ни привета. Домашний номер тоже молчит. Ясно, дочек к матери пристроила, а сама… Утром звонит Маша как ни в чем не бывало:

– Ты чего нервничаешь, бипаешь меня? Я же в театре была. По бокалу вина потом выпили, и все. Андрей меня домой отвез.

– И дальше?..

– А дальше было раньше. Ничего не было, не бойся, я тебе не изменила.

– Так я и поверил.

– Ну, это твое дело. Зато теперь он успокоился и перестанет терроризировать меня. Кстати, перед Новым годом уезжает в свою родную Тверь проведать мать. Зовет ехать с ним, я, естественно, отказываюсь – не хочу, да и дочек не на кого оставить. Короче, мы избавлены от него на целых три недели.

Так и продолжается некоторое время: Костя по-прежнему встречается с Машей, Андрей же незримо присутствует на горизонте третьим, они говорят о нем всякий раз, как о некоем неизбежном, отвлекающем моменте, с этим приходится считаться, ибо иной, требующий решимости, вариант Машу покуда не устраивает. Костин нажим, который все сильнее, она принимает в штыки.

На Рождество Костя уговаривает ее провести три дня в пансионате в Катскильских горах. Первый их совместный выезд. Уговоры не с тем связаны, что Маша не хочет – очень хочет, тем более в отсутствие бывшего сумасшедшего бойфренда (а может, и не бывшего, кто их разберет?), а с невозможностью пристроить дочерей. Ехать вместе с ними Маша категорически отказывается. Полунамеками объясняет приставшему Косте – лучше, чтобы девочки не видели их вместе. Почему? Потому. Вот и весь ответ. В конце концов дочек забирает к себе один из братьев.

Пансионат «Союзивка» называется, на украинский лад. Когда-то украинцы-эмигранты первой волны купили землю, на ней домики деревянные построили, не ахти какие, но гости в них не переводятся – природа дивная, особенно после задрипанных Бруклина или Квинса, хотя, конечно, и там места приятные есть, однако таких гор, деревьев и такого воздуха – нету. И цены за жилье и питание сносные, даже, можно сказать, совсем низкие.

Косте и Маше номер на первом этаже попадается, довольно холодный – спать в свитерах приходится. На улице зима настоящая, сюда она рано приходит, вот и не хватает протопки. Никто их в «Союзивке» не знает, никто им и не нужен – в кои веки вырываются на волю вместе, зачем им лишние люди. Гуляют от завтрака до обеда, потом сон, снова прогулка, ужин, посиделки в холле главного корпуса у камина, музыка, треп и – в койку.

Скучают оба по природе, забираются на гору, откуда вид сумасшедший на окрестные леса и озеро, заледенеть успевав. А какие водопады замерзшие, струи, кажется, на лету морозом схвачены, хрустальными подвесками спускаются, а рядом, под снегом – стылый ручей. Господи, как человеку мало для счастья надо: всего-то три дня отдыха с женщиной, которая все ближе и желаннее становится… И, утоляя ненасытное желание, занимаются они любовью трижды в день. (Откуда только у него силы берутся, изумляется Костя, не мальчик же далеко…) Это их протест против свиданий по часам раз в неделю, против плена обязанностей, обязательств, обстоятельств, всей этой постылой повседневности, в которой бьется человек, как муха в паутине, в попытках тщетных вырваться на желанную свободу.

После трех баснословных рождественских дней все реже доводится видеть Машу. Андрей возвращается из России, говорит, что уходит из семьи, и действительно уходит, во всяком случае, снимает квартиру, где начинает жить один, по словам Маши. Костя избегает выяснений, бывает ли там Маша. Наверняка бывает, хотя не говорит. Послать ее ко всем чертям не в Костиных силах. Но все реже появляется она в доме на 19-й стрит, все чаще под разными, вроде бы благовидными предлогами переносит свидания. Жизнь втроем, классический вариант, только кто муж, а кто любовник? Неделя за неделей, месяц за месяцем катятся безостановочно, ничем не отличимые.

Надвигается день рождения Костин, дата некруглая, оставаться в Нью-Йорке невмоготу, собирать друзей неохота – повод не тот, ехать к дочери тоже что-то не хочется; решает взять отпуск – и в Лас-Вегас, где дотоле лишь единожды был, еще с Полиной. Маша, понятно, отказывается – дети, то, се… Лететь одному и в одиночку рюмку выпить в свой день совсем грустно. Пригласить по старой памяти Эллу? Не поедет, обижена, хотя виду не подает. Понимает, что у Кости другая женщина. Продолжает для виду поддерживать отношения, впрочем, какие отношения у них могут быть на работе. Здравствуй и прощай. Но в его квартире не была ровно столько, сколько времени там появляется Маша. Вначале Костя темнил: дескать, устает, неважно чувствует себя, Элла догадывается и ни о чем его не спрашивает. Разошлись и разошлись. Ну и ладно… Вроде соглашается составить компанию дружок-редактор, и похоже, удастся вытащить киснущего Леню из Квинса – пускай развеется.

Заказывает билеты, незаметно подкатывает суббота, дата вылета, приезжает во вторник домой, принимает душ, накрывает на стол – в кои веки обещает Маша приехать, поздравить его заранее. Но, честно сказать, не верит он в возможность свидания – опять какие-нибудь обстоятельства помешают, и вдруг в гортани будто ком застревает. Пробует проглотить, воду пьет, не помогает, еще сильнее ком и глубже, на переходе к груди, и отрыжка противная. Было так уже дважды: месяца три назад секунду-другую ком постоял и ушел; и, наверное, с месяц, тогда минут пятнадцать длилось. И вот в третий раз прихватывает. Нутром чует Костя нехорошее. Сердце. Похоже, так при самом начале инфаркта бывает. Только этого не хватает. В субботу же лететь. Спокойно. Проверить пульс. Нормальный, аритмии нет. И болей за грудиной тоже нет. И голову не давит. Ничего страшного, просто день жаркий и влажность под сто процентов. Сейчас пройдет. И в этот момент сигнал домофона. Маша.

Сколько потом ни восстанавливает события, не может припомнить, о чем говорил с Машей, пил ли вино; помнится только, как плохое предчувствие все сильнее охватывало, как прислушивался к себе и молил: ну, проходи же скорее, проклятый ком, и как старался не выдать, не показать. И в таком состоянии, безумец, любит ничего не подозревающую Машу, правда, короче обычного. Идиот, самоубийца. Последняя надежда призрачная: а вдруг пройдет, отступит…

Лучше не становится, хуже – тоже, подташнивает, и ком по-прежнему торчит. Маша уходит, оставив подарок – ракетку (да, самое время теннисом заниматься!), Костя соображать начинает, что дальше делать. Вызвать «скорую» и в ближайший госпиталь ехать? Не улыбается провести ночь в приемном отделении наедине с резидентами, кто только готовится дипломированными медиками стать, – врачи-то давно по домам, а о ребятах этих он у себя на работе наслышался, те еще эскулапы. Решает перекантоваться до утра.

Сон не идет, в полудреме прислушивается к себе, постепенно привыкает к кому и отрыжке. Кажется, становится легче. В восемь утра Костя в офисе у своей врачихи. Она будет позже, медсестра по его просьбе снимает кардиограмму и успокаивает: ничего страшного. Врачиха приходит в девять. Смотрит кардиограмму и медсестре громко и встревоженно: срочно «скорую»! А Косте: кардиограмма плохая, надо в госпиталь. Без разговоров. Да я в Лас-Вегас улетаю, билеты куплены, канючит Костя, словно разжалобить хочет докторшу, которая возьмет и отменит решение, а сам понимает: не судьба лететь…

«Скорая» прибывает через пятнадцать минут, две чернушки симпатичные, работают споро, обвешивают Костю датчиками, по новой – кардиограмму, начинают бумаги нужные оформлять. Как жене сообщить насчет госпиталя? Нет жены, один живу. Тогда кому сообщить, родственникам, друзьям? Дает координаты Дины. Потом Машины. И друга-редактора. Врачиха успевает с кем-то связаться, переговорить, сообщает «скорой» и Косте, куда едут. «Госпиталь приличный, кардиология одна из лучших в городе, я предупредила – будут ждать».

Чернушки Костю на носилки, он сопротивляется – еще в состоянии сам дойти до машины, те чуть ли не силком укладывают. Все, отправляется Костя в неизвестность, гоня мысли о плохом.

До середины дня лежит он в блоке интенсивной терапии. Врачуют его по полной программе: капельница, кровь из вены на анализ, кардиограммы снимают, один врач, второй, третий, американцы, русские, беды нет, говорят, инфарктик небольшой, передней стенки, микро, ангиографию сделаем, поставим стент, это штучка такая наподобие пружинки, которая артерию расширит, и через денек домой. А полететь в Лас-Вегас можно? Нет, дружище, про казино забудь пока.

Переводят Костю в палату двухместную, сосед – старый еврей-хасид, возле него родни выводок, говорят то на английском, то на идиш, Костя тоже не один – дочь уже примчалась. Была на совещании, получила сообщение на автоответчике, отпросилась у супервайзера и помчалась из Эктона в Нью-Йорк.

– Папа, не волнуйся, ничего страшного, подлечат и отпустят, – успокаивает Дина, а на самой лица нет. За одно только, чтобы увидеть ее переживающей, в тревоге неподдельной, стоило попасть сюда, посещает Костю мысль неуместная.

Меж тем, ком и отрыжка прошли незаметно. Чувствует он себя вполне сносно. Покемарить бы часок… Не дают, везут коридорами нескончаемыми, и капельница следом. Таблички на дверях Косте знакомы, понятны – сам ведь в таком заведении обретается. Ага, приехали, отделение кардиохирургии.

– Я – доктор Дэвид Фридман, как дела? – Невысокий загорелый крепыш улыбается, всем своим видом вселяя спокойствие. – Наша бригада сначала сделает вам ангиографическое обследование. Введем через пах катетер, пропустим контрастное вещество и на компьютере увидим, что с артериями сердечными. Потом, в зависимости от картины, поставим один или два стента, и все. Не волнуйтесь, процедура отработанная, неболезненная.

Это – его «молитва», такая же, как у Кости на работе, только звучит по-другому. Закон железный – врачи обязаны пациентам объяснять, что делают, зачем и почему.

Попадает он вначале в руки двух медсестер. Здоровенные кобылы, одна повыше, прыщики на лице, и живот торчит – не как у беременной, а от переедания. Треп у них о каком-то мужике идет, в полицию попавшем за приставания к одной из них в баре. Представляю, сколько надо было выпить, чтоб к такой пристать, думает Костя. Ввозят они Костю в кабинет, ловко перекладывают на койку под аппаратом рентгеновским, раздевают догола, и все под непрекращающийся треп о мужике несчастном. Снимают сестры белые халаты, надевают голубые, шапочки на головы и повязки марлевые, только глаза шалые видны. И Костю голубой плотной простыней накрывают. Та, которая повыше, задирает Костину простыню, мажет кремом часть лобка справа и безопасной бритвой волосы сбривает. «Твоя жена, или кто там у тебя есть, смеяться будет, все равно что один ус срезать. Но ты не переживай, волос быстро отрастет», – успокаивает. Заканчивает бритье, дезинфицирует пах, накрывает простыней. Потом налепляют сестрички на Костю датчики. Все, на этом их миссия окончена.

Дальше доктора за дело берутся. Вводят, что обещали, через пах, боли нет, без наркоза делают, он и не надобен – катетер тонюсенький. Грудь под рентгеновским аппаратом, изображение на экран монитора выводится с увеличением раз в шесть, наверное. Само сердце вроде и не видно, насквозь просвечивается. Вдруг тепло становится внутри – побежала жидкость; странное ощущение, ни с чем не сравнимое, так, наверное, кровь по жилам течет, если подогреть. Врач, который катетер вставлял, вроде как что-то продергивает сквозь него. Почти не чувствуется, во всяком случае, боли никакой. Это глазом еле заметный щуп, Костя знает: он с кровью по артериям доставлен к сердцу и сейчас покажет полную картину. Интересно наблюдать на мониторе, как щуп мимо больших и малых артерий и петелек сосудов ходит, то приблизится, то отдалится, то сольется с ними.

На мониторе компьютера циферки бегут, в них-то сейчас самое главное, Костя вглядывается, понять пытается.

Хорошо, когда же стент ставить начнут, пружинку то есть? Вводят такую пружинку в артерию сердечную в том месте, где забита она бляшками холестериновыми, раскрывается пружинка, расширяет артерию – и снова идет кровь. Фридман не торопится, тихо разговаривает о чем-то с коллегами, Косте не слышно. Еще минут десять проходит, отключают его от аппаратуры, вынимают катетер, сестры датчики отлепляют. А стент?

– Не будем ставить. Главные артерии ваши, мистер Ситников, забиты так, что стенты поставить невозможно: риск большой и эффекта не даст, – говорит Фридман все с той же улыбкой, точно приятную новость сообщает. И дальше уже по-человечески: – Для нас полная неожиданность, мы не думали, что настолько сильно забиты. Вы ведь говорили врачам нашим, что раньше болей не было, одышка небольшая, и все, и вы еще сравнительно молоды… Оказалось, одна артерия на все сто процентов забита, две другие – на девяносто два. Тут мы бессильны.

– Что же делать?

– Оперироваться. Иного выхода нет.

В палате Дина ждет его не одна – с Машей. Веселенькая история… Ввозят Костю на каталке, оживленный разговор между дамами прекращается. Вид у них слегка возбужденный: знакомы прежде не были, Маша о Костиной дочери, понятное дело, наслышана, та о любовнице его не знает. Теперь познакомились. Когда Костя телефон Машин оставлял для контакта, не подумал о последствиях. Не до того было. С другой стороны, почему скрывать надо? Незачем скрывать. О чем уж они говорили в его отсутствие, можно догадываться только. Надо полагать, меньше всего Дину волнуют взаимоотношения отца с этой коротко стриженной, в рыжизну, как ее там зовут… Две красавицы сшиблись, с объекта внимания, с Кости то есть, друг на друга переключаются: как побольнее уязвить, из равновесия выбить, без грубостей открытых, хамства, деликатно и ядовито, как только женщины умеют.

Маша наклоняется и без стеснения целует Костю – своего рода вызов. Дина принимает его, за ней не заржавеет:

– Ладно, нежности потом, что доктора говорят?

– Ничего утешительного, резаться придется.

– То есть как? – дамы в один голос.

– А вот так, – и пересказывает Фридмана.

У Дины шок. Сидит бледная, пальцы сцепив до побеления костяшек. Но подколоть Машу, а заодно и отца, даже в этой ситуации не упускает возможность.

– Поворкуйте, голуби, а я пойду на службу звонить, попрошу еще day off (отгул). Я у тебя, папа, остановлюсь, не мотаться же взад-вперед.

Выходит из палаты, Маша садится ближе, берет левую Костину руку в ладони.

– Когда же это случилось? – И почти шепотом: – Сразу после того, как мы… – не договаривает.

– До того.

– Как «до того»? Ты с ума сошел!

– Не сошел.

– Нет, правда?! – глядит с ужасом и восхищением. – Ты же мог…

– Не помер же, как видишь.

О господи… Мне позвонили из госпиталя, я ушам не поверила. Ты же вчера был в полном порядке!

– Спасибо на добром слове.

Перестань ерничать.

Входит Дина и с ней русский доктор-кардиолог, которому Костя вверен.

– Я завтра забегу, – прощается Маша и снова целует Костю.



Два дня до пятницы, когда состоится операция, пролетают для него незаметно. Хирурга он выбирает почти без раздумий. Вариантов два: либо корифей американец, нью-йоркская знаменитость, постоянно в клинике не работающий, которого, говорят, после операции к больному не дозовешься, ибо он занят безумно, в других местах оперируя, либо сотрудник госпиталя, молодой русский, с золотыми руками, который днюет и ночует в госпитале и у больных появляется по первому зову. Костя желает познакомиться с русским, тот приходит, и всего несколько минут разговора располагают Костю к невысокому, худому, быстрому в движениях, выглядящему моложе своих неполных сорока, симпатичному человеку, врачу в третьем поколении, после приезда из Петрозаводска в считаные годы добившемуся почти невозможного. В кардиохирургию пробиться иммигранту сложно. Попадают только самые-самые. Миша Вайншток, как видно, из них. Существует не только любовь с первого взгляда, но и доверие. К нему лягу на стол со спокойной душой, однозначно решает Костя. Выбор сделан.

В палате Костя один не остается: Дина постоянно рядом, навещают его друг-редактор (он по своим каналам навел справки и поддерживает Костино решение – только Вайншток, и никто другой), Леня из Квинса и, неожиданно, супервайзер Бен и Элла. Дина не просекает Эллу, та сама скромность – «коллега по работе», никаких поцелуев, поглаживания рук. Зато Элла, в свою очередь, безошибочно вычисляет Машу, забежавшую ненадолго. Маша же на нее ноль внимания – сосредоточена целиком на Дине. Раскланивается с ней, точно лучшая подруга, едва не целует. И впрямь, если женщина симпатизирует другой женщине, она с ней сердечна, если ненавидит – сердечна вдвойне. Вдвоем подолгу сидят у постели, никто не хочет уступать, негласное соревнование, борьба за влияние. Костю смешливое настроение одолевает, и при всем честном народе, включая Даниила, Леню и, разумеется, трех дам, коим все и предназначается, выдает он фразу, которую потом посчитает, и не без оснований, лучшей своей шуткой в жизни:

– Девочки, вы такие красивые, милые, нежные – у меня ощущение, будто я уже в раю.

На хохот сбегаются врачи и медсестры чуть ли не со всего отделения. Здесь так отродясь не веселились.

К смельчакам и отважным духом Костя себя не относит. Да и не было прежде проверки настоящей смелости и отваги. Но почему-то страха перед операцией не испытывает. Никакого страха. Наверное, потому, что только сейчас до него доходит: жил он смертником, а улетел бы в Лас-Вегас, там бы и кончился. Или по дороге, в самолете. Это ему Вайншток сказал. «Вы – счастливец, Бог вас спас. С такими засоренными артериями не избежать вам обширного инфаркта. В любой момент. И хирурги бессильны окажутся. Могут не успеть. Так что выбора нет…» Коль так, радоваться надо, а не печалиться. Не он первый, не он последний, миллиону человек в Америке ежегодно бэйпасы (шунты. – Авт.) делают. И все живут… Два процента брака всего, в основном скрытые инсульты во время операции. Как дальше сложится? Как бы ни сложилось, главное – живой.

Единственное огорчение – Маша. Говорит, не сможет навестить после операции, вынуждена уехать в Канаду. С кем? Отводит глаза. Значит, опять Андрей.

Вечером в четверг приходит сотрудник госпиталя, мексиканец, брить наголо все тело. Грудь, ноги, ну и прочее. Вспоминает Костя историю своего московского приятеля из «почтового ящика», в одном отделе работали. Того аппендицит прихватил, отвезли по «скорой» в Склиф, назначили операцию, нянечка помазок и бритву принесла – брейся. Это вам не Америка, держать специального парикмахера в голову бы никому не пришло. Сделал приятель, что требовалось, положили его на стол, хирург смотрит и глазам не верит: почему вы не побрились? Как – не побрился? – и проводит по щекам. Ржачка началась, операцию на час отложили. В Костином случае все как надо.

К ночи, когда палата пустеет и наступает относительная тишина, прерываемая лишь бормотанием соседа-хасида – вроде молится, пиликаньем монитора, давление и пульс фиксирующего, и приходами медсестер с лекарствами, вновь, как все последние дни, подступают к Косте прежде не посещавшие мысли, днем, при врачах, дочери и друзьях, изгоняемые. Должно быть все хорошо, не то чтобы успокаивает, а приучает себя к пониманию, осознанию этого, дабы не дергаться и не волноваться.

От меня ничего не зависит. Если Бог есть, то он на моей стороне: предупреждает, посылает сигнал, вовремя, до полета в Лас-Вегас, наверное смертельного, укладывает в койку – разве не чудо, не божья благодать… Ну, а если отправлюсь в космос и не вернусь, то… На что потратил ты, Константин Ильич, свою жизнь? На что остальные тратят ее? Наибольшая часть – на скверные, пустяшные, не стоящие усилий человеческих дела, немалая – на безделье; а есть ли такие, кто сызмалетства ценит время, кто знает, чего стоит день, кто понимает, что умирает с каждым часом? Вот и я, пока размышляю, трачу наименьшее возможное количество энергии – квант, расходую летучие секунды, незримую частичку бытия составляющие, следовательно, чуть ближе, на величину частички этой, к финалу, итогу: предполагаю жить, и глядь, как раз… В том-то и беда наша, что смерть мы видим впереди, перед собой, а большая часть ее у нас за спиной – ведь столько лет минуло. Все вокруг нас чужое, одно лишь время исключительно наше, и ничье больше. Только время, ускользающее и текучее подобно ртути. Боюсь ли смерти? Не знаю, всерьез ни разу не задумывался. Смерть – присоединение к большинству, как кто-то из древних сказал. С другой стороны, покуда мы живы, старуха с косой отдыхает, пережидает, а когда ее час пробивает, нас уже нет. Так что смерть не существует ни для живых, ни для мертвых.

И с этой простой до странности мыслью Костя дает себе приказ спать.



В назначенный час, в половине второго дня, везут его в операционную. Едет на каталке, потолки рассматривает, внутри – ни малейшего волнения. Уж не герой ли он? Не похоже. Но волнения и вправду нет. Уколоться и забыться… Колют, через минут несколько не замечает, как отключается. Операция семь часов длится, до девяти вечера. Это Костя потом узнает, когда очухивается. Чуть меньше половины времени этого на подготовку уходит: охлаждение до нужных градусов, как Папанина на льдине, чтоб все процессы жизненные замерли и ни на что не реагировали, разрезание грудины пилой (уже придя в себя, пытается Костя представить процедуру эту и не находит лучшего сравнения, чем с цыпленком табака, готовым к изжарке; говорит об этом другу-редактору, тот Бродского вспоминает, через это же прошедшего: «вскрывают грудь, как автомобильный капот»), подключение к аппаратам искусственного дыхания и кровообращения, извлечение трех сосудов из левой ноги, и лишь затем Вайншток начинает священнодействовать, сосуды эти соединяя с артериями, обходя забитые бляшками участки, – получаются чистые обводные каналы для тока крови.

Семь часов под общим наркозом, семь часов полета в космос – и возвращение. Откуда-то из немыслимых глубин галактических доносится: «Если вы меня слышите, сожмите руку, которую я держу…» Костя слышит, пытается сжать хоть чуть-чуть, не получается, рука ватная, не слушается. «Приоткройте глаза и моргните, если вы меня слышите и понимаете…» Костя едва веки тяжелые разлепляет и моргает. «Все в порядке…» «Папа, если ты меня слышишь, моргни», – просит другой голос. Он моргает, и сквозь наркозный дурман к нему прорывается: «Слава богу, голова в порядке…»

Первое полувнятное ощущение: лежит на спине, боль отсутствует, в трахее трубка искусственного дыхания, то и дело непроизвольно глотает, иссушенное горло горит, как при ангине, стрелки часов на противоположной стене будто застыли, минуты влекутся удручающе долго. Чистый Бергман. Сколько же будет торчать трубка омерзительная? Саднит горло, полыхает, режет, кусает, пить, пить… а пить нельзя, и нет сил шевельнуться. Да и не дадут шевельнуться – связан, спеленут по рукам и по ногам, чтоб не трепыхался.

Трубку около трех ночи вынимают, а заодно что-то из груди выдергивают. Костя воды просит, и кажется ему: если и есть счастье, высшее блаженство, нирвана, так это сейчас, когда в горле никаких трубок. Наркоз отходит, но голова по-прежнему дурная. Ему удается подремать. Но, боже мой, какая слабость немыслимая в теле, словно на чужое замененном…



Госпитальная неделя выдается тяжелее, чем предполагал Костя. Все тяжко: лежать и спать только на спине (а если он не привык – на спине? Значит, почти не спать); ни в коем случае не кашлять – еле склеенные ребра разойтись могут; в туалет – с капельницей, катить ее перед собой, за жгут ухватившись, а дверь закрыть в сортир уже проблема; каждый час дуть в фиговину с шариком пластмассовым, шарик должен кверху подлетать – профилактика от застоя в легких; но это все семечки. Каждое утро медсестра приходит перестилать постель, обтирать, перевязки делать, массаж, чтобы пролежней не было, просит на правый бок повернуться, а сил нет, грудь разрезанная, и ребра болят, и кажется, так долго будет. Сестры меняются, лучше всех, ласковее, нежнее филиппинка, хуже всех – гаитянка с толстыми губищами. С гаитянками Костя намучивается, их много в отделении, ночью на просьбы подойти реагируют со второго и третьего напоминания. А он вынужден звать – ватные руки дважды не удерживают «утку», не доносят до столика, приходится лежать в испарине мочи, едва не плача от бессилия.

Во время операции потеря крови значительной оказалась – это когда грудную клетку распиливали, так он разумеет. Гемоглобин падает до четырех. Смотреть на себя страшно в зеркало: чудовищно зеленый, впалые щеки, небритый, волосы плохо на пробор расчесываются и изрядно, кажется, поседели. И впрямь на Клинта Иствуда похож. Бриться не хочется, да и сил нет ни на что. А тут еще аритмия: утром во вторник, после перестилки постели, привязывается: пульс тук, тук, тук, как положено, и вдруг затрепещет, будто пламя свечи на дуновении воздуха, и паршиво становится, думаешь, ну, сейчас общий привет. Приходит Вайншток, распоряжается прибор поставить для восстановления нормального ритма. Через полсуток нормализуется ритм, и вскоре снимают прибор.

Телефон у кровати стоит, звонят ему друзья-приятели; кто в курсе, с днем рождения поздравляют. Хорошенький день… И сам набирает номер свой домашний, сообщения на автоответчике снимает. Рудик из Лондона поздравляет, не понимает, куда подевался, Петр Абрамович из Москвы, другие тоже разыскивают. И Маша через день звонит из Канады, тайком, приглушенно, чтобы, наверное, хахаль не слышал. Виноватые нотки в голосе. Сообщает, что постоянно ругается с Андреем и что будет ставить точку в их отношениях – твердо решила. Сколько раз намеревалась порвать… Слова, слова…

Уже в первые сутки Костю заставляют сесть в кровати. На вторые – ненадолго перебраться в прикроватное кресло. Потом в обнимку с медсестрой пройти несколько шагов по комнате. Потом с «ходунком» в коридор и под ее присмотром брести до конца и обратно. О, какое это мучение бессилия!

Дина проводит с ним три дня плюс выходные, а потом вынуждена уехать – на больший срок отпуск не дают. На час-полтора регулярно заезжает Элла, навещают немногочисленные знакомые. Чаще же Костя один. Обещают выписать в самом конце недели, подолгу в госпиталях не держат, но уж больно слаб он, не представляет, как самостоятельно управляться будет. Но все это не имеет никакого значения по сравнению с главным – он будет жить. Жить со здоровым сердцем. Ходить, бегать, прыгать, не чувствуя одышки. И оценит происшедшее с ним как некий сигнал, знак, чью-то волю, распоряжение свыше. Он, Костя Ситников, и впрямь удачник, счастливец, а мог концы отдать в одночасье. И впереди ждет его немало такого, о чем и не подозревает, создает он себе настроение, и будто нет госпитальной палаты, боли, лекарств, врачебных обходов, всего того, что совсем скоро останется лишь воспоминанием.

Перед выпиской получает он напутствие от Вайнштока, что может и чего не может делать (не может поднимать тяжести, плавать, грести, пока окончательно грудная клетка не срастется, и сексом не может месяц заниматься, а может и обязан ходить как можно больше). В субботу дочь привозит его из госпиталя домой. Элла, молодец, нанимает на первые две недели сиделку – немолодую даму-нелегалку, бывшую учительницу начальных классов. В трудный момент именно Элла, бывшая его подружка, проявляет заботу, а не Маша, ради которой Костя оставил ее. Он пытается произнести слова признательности, Элла поджимает губы, делает вид, что принимает благодарность, а у самой глаза холодные – не может простить и забыть. Сиделка ходит в магазины, варит обеды, никак не может уразуметь, что крепкие бульоны, мясо и сметана напрочь запрещены Косте, а требуется ему строгая диета, хотя бы первые месяцы. На просьбы все это выбросить из меню, а готовить салаты, каши и рыбу бывшая училка хмурится: она-то лучше знает, как поднять на ноги больного. А еще донимает его бесконечными разговорами, от которых Костя быстро устает. Но все равно хорошо, что она есть, сам ходить по магазинам и кашеварить Костя не в силах. Стоит безумная августовская жара, под сорок, два кондиционера шпарят в квартире, как бешеные, носа из дома не высунуть, а ему ходить, ходить надо, чем больше, тем лучше, и он вынужден мерить шагами гостиную под аккомпанемент жужжания сиделки.

И когда, наконец, в ее сопровождении в первый раз выходит на улицу и медленно проходит один квартал, между авеню М и L; и когда каждый день прибавляет по одному кварталу; и когда, все еще слабый, похудевший на девять килограммов, с огромным усилием открывает тугую дверь лифта, с которой легко справляются девочки-младшеклассницы; и когда уже через три недели после операции легко, на едином дыхании, на близлежащем школьном стадионе проходит по тартану меньше чем за полчаса восемь кругов по четыреста метров и ощущает, как раздуваются мехи легких, будто камера футбольного мяча, накачиваемого насосом, былой силой и упругостью наливаются мышцы, поет и ликует душа, – тогда Костя вновь и вновь произносит про себя покуда еще непривычные слова придуманной им молитвы, благодаря Бога за все, что не случилось и что случилось с ним.

Уже десятого сентября выходит он на работу. Зеленый, исхудавший (бледная спирохета, как сам себя называет, глядя в зеркало), зато легкий на лестничный подъем и пешие прогулки. На стадионе возле дома каждое утро отмеривает спортивным шагом пять километров, аж ветер в ушах. Забывает о сердце напрочь – ни болей, ни одышки. Починили его изрядно.

Лишь однажды, ровно через год плюс один день, посещает забытая загрудинная боль. Причина вполне понятная, объяснимая: происходит то, во что Америка, в сладком сне существовавшая, беззаботная, безмятежная и – беззащитная, не сразу поверит.

Звонит Элла без чего-то десять и истерически: «Беги к телевизору, самолет случайно врезался в башню Всемирного торгового!..» Случайно… Так думает абсолютное большинство, пока второй «Боинг» не врезается в другую башню. Это уже не случайность. У Кости пациент, оставить его нельзя, прибегает он в госпитальное кафе, где стоит телевизор, уже в одиннадцатом часу, когда все свершается. Повторяются кадры самолетных ударов, выплеснувшегося из билдингов оранжево-фиолетового огня, потом на экране одна башня начинает оседать, шпиль ее едет вниз в клубах серого дыма (уж не голливудская ли съемка – чудо компьютерной графики? – стреляет в голову безумное), неокрепшее сердце биться начинает испуганным воробышком, давит грудь, и кажется, все, хана. Как тем, в башнях. Но обходится…

Недели через три едет он с Даниилом в первый раз смотреть на руины. Выходят на станции «Брод-стрит», и уже на перроне, едва покидают вагон сабвэя, окутывает запах крематория двадцать первого века. Никакому Зюскинду, придумавшему гениальное чудовище Жан-Батиста Гренуя, повелителя летучего царства запахов, не описать сложнейшей гаммы того, что ударяет в ноздри, а уж Косте и подавно. Смрад этот изобретен впервые из, казалось, несопоставимых элементов: выплавленных в плазменном тигле железобетонных конструкций, электрических кабелей, стекла, пластика, краски, электронной начинки компьютеров, канцелярских принадлежностей, одежды, человеческой кожи, мяса, костей, волос, немыслимым образом соединившихся в зловещем действе Сатаны. Миллионы обонятельных клеток сопротивляются, бунтуют, пытаются отторгнуть этот смрад, но он все равно проникает внутрь, вселяя утробный ужас…

Далеко их, несмотря на ксиву редактора, не пускают, везде кордоны полицейские, смотрят они со стороны Бродвея в прогал между закопченными, странно уцелевшими домами на то, что еще недавно высилось здесь, и, не сговариваясь, одновременно вспоминают, как вместе год с лишним назад были на приеме еврейской филантропической организации (у Даниила приглашение было на два лица) и как оба, затаив дыхание, потрясенные неземной красотой, глазели из огромного оконного проема сто четвертого этажа на верхушки окрестных небоскребов…

Запах крематория в нижнем Манхэттене растворится лишь через месяцев девять.

Прививка от излишней доверчивости и сентиментальности окажется слишком болезненной для страны.




3


Зима выдается нескончаемая, переменчивая, со снегом, ветрами и холодами, солнцем и дождями и снова морозами, дни грустные, никчемные, удручающе похожие летят, будто ветер листки отрывного календаря бесцельно ворошит. Костя давно замечает: чем скупее жизнь на события, тем быстрей проносится. Время его с сорока до пятидесяти долго, плавно текло, ярко огонечки вспыхивают, едва вспоминать начинает: то было, это происходило, работа с увлечением, командировки, люди какие встречались, а после пятидесяти никаких тебе огонечков – темень сплошная и мрак. Маша последний год единственным огонечком и светит. Вернее, светила.

Она изредка навещает Костю. Как со старым товарищем, делится новостями, без утайки рассказывает: с Андреем не встречается, он вроде бы отстал от нее или, как обычно, затаился зверем перед новым прыжком, зато мальчик-американец с работы письмами электронными засыпает, а на днях пробует неуклюже в любви объясниться. Еще через две недели объявляет: мальчик предложение сделал. Повез ее к своим родителям, с матерью и братьями Машиными встретился.

– Но ты же его не любишь! – чуть ли не в крик Костя.

– Откуда ты знаешь?.. Он хорошим мужем будет, я чувствую. И человек интересный, многое знает.

В Косте все переворачивается. Вот и сказке конец. Как просто и нелепо. Почему же нелепо – вполне лепо. Ни одного мига не рассматривала Маша его, Костю Ситникова, в роли мужа, а после того, что случилось с ним, и подавно. Хорош муж – на четверть века старше, да еще с сердцем оперированным… и зарабатывающий меньше жены. Полный букет удовольствий. Если бы любила, не посмотрела бы ни на что. Ну, а он сам, видел ли себя в роли мужа? – и честно признается самому себе: нет, не видел. Несбыточным казалось или что-то иное мешало? А может, тоже не любил до конца, беззаветно и полно, не горел сокровенным пламенем… Льстило: рядом молодая красивая девка. Но режут по живому ее откровения…

В тот вечер, после ухода Машиного, напивается Костя. Достает бутылку «Хенесси» и опустошает почти всю. Не пил так в Америке никогда. Засыпает в полубреду, вскакивает среди ночи – кружится все, жужжание странное в голове. Куда-то стремительно летит, ужас внутри, сердце молотом о ребра бьет. Давление, видно, сумасшедшее. Ну и черт с ним, лучше уж так, думает и запекшимися губами жадно сок грейпфрута пьет. На работу не идет, взяв отгул. И только к утру следующего дня в себя приходит.


Из дневника Ситникова



Вспоминаю, сравниваю помимо воли. К Полине у меня с самого начала, чуть ли не с первых свиданий – ровное, стойкое тепло, переросшее в уважение, признательность, духовную близость, слитность, уверенность в том, что, случись беда, не обманет, не предаст. Но всегда – ровное, стойкое тепло и никогда – термоядерная реакция, сгусток неуправляемой энергии, плазменный взрыв.

А Маша? Люблю ли ее? Тепло это или взрыв, высокая ли болезнь, делающая нас на какое-то время незащищенными, беспомощными, наивно-счастливыми, сходящими с ума? И если это вырвавшийся из-под контроля испепеляющий сгусток неуправляемой энергии, то за ним всегда ядерная зима.

Для русского человека одиночество страшнее, чем для американца. Русский по духу, самой сути своей таков: рванет рубашку на груди, начнет исповедоваться первому встречному – и уже на душе легче. Да и дружба иная у нас, более теплая, искренняя, открытая. Можно ли поверять сокровенное тому, кто с течением обстоятельств может оказаться конкурентом в борьбе за место под солнцем? – думает американец. Люди здесь высоко ценят одиночество, ищут его, безмерно боясь, и свыкаются с ним. Это – норма их общежития. Русские же от одиночества лезут в петлю. И дружить нам с американцами сложно. Почти нет примеров предельно искреннего общения. Я среди своих знакомых не знаю ни одного, кто имел бы закадычного друга-американца. Мы разные. Совсем разные.

Почему тоска и безнадежность внутри… Неужто не прав Шопенгауэр: кто не любит одиночества, тот не любит свободы? Я люблю свободу, однако не в силах быть сейчас один. Не в силах, а буду, ибо никого не желаю видеть, кроме Маши. Как скоро это пройдет?

Одиночество – замечательное состояние, но не тогда, когда ты один.


Завертелись, закружились волчком события, как в Костиной дурной, с пьяного угара, голове. И вот уже рассказывает Маша новые подробности, безжалостно, не щадя, безразличная к его состоянию, неужто не разумеет, что больно ему слышать про первую ее брачную ночь, наконец-то свершившуюся после того, как в мэрии расписалась со Стивом, – до этого он, верный еврейской традиции, с ней не спал, приводя Машу в замешательство; про то, как прекрасно ладит молодой муж с дочками ее: на одном языке говорят, реалии здешние им понятны и ясны, девчонки в Америке выросли, и нутро у них американское; про то, как много легче Маше стало, не надо по-сумасшедшему вкалывать в выходные: две получки – это не одна. Однако голос… голос вовсе не счастливой женщины. Пару раз ловит Костя в ее интонации то, над чем особенно много в последние дни думает: несравнимо лучше любить самому, чем разрешать себя любить. Простая истина, но мудрая. В противном случае покушение на твою свободу и независимость, ты словно кому-то чем-то обязан, но с какой стати? Оттого так раздражает направленная на тебя любовь, что не можешь ответить тем же и кажешься себе неполноценным. Чувствилище (ах, какое словцо вычитал однажды у Петра Струве!) твое дремлет. А так, чтобы и ты, и тебя, – не выходит ни у кого, наверное. И у Маши не выйдет.

Негодует она, когда Стив цветы ей на рабочее место приносит, она с коллегами что-то в своем «кубике» обсуждает, а он с места в карьер: То ту dear wife! (Моей дорогой жене!) – и розы свои сует. Со стыда готова провалиться: во-первых, работаем в одной фирме, по здешним меркам не очень хорошо, во-вторых, одни бабы вокруг, большинство незамужних, жутко завидущие, поедом есть начнут, и так разговоры о нас. Стива чуть не убила. Нашел где влюбленность демонстрировать. Второй раз беленится, когда Ветка, дочка, заболевает, – вдруг давление у нее падает, дикая боль головная, лежит пластом, Стив на фирме, у него вечерний график, а Маша давление толком мерить не умеет, не слышит удары. Так он отпрашивается с работы и мчится давление мерить. Измеряет и обратно в офис. Почти два часа туда-обратно. Ну, не чокнутый? Наверное, слишком сильно любить – плохо, а?

– Особенно если в ответ ничего, – слетает с Костиного языка.

– Ну почему же? Я Стива тоже люблю. По-своему.

Костя Машу в немом изумлении слушает: все-таки многого в ней раньше не видел, не замечал, или не хотел замечать. Настоящая любовь не та, что разлуку долгие годы выдерживает, а та, что за долгие годы близости не меркнет. Всего месяц какой-то, и уже – «чуть не убила»… «Для жизни семейной он хорош»… Разве так о любимом мужчине говорят? Шанс использовала, внезапно выпавший, зло думает; это как в лотерее джекпот (фу-ты, черт, откуда такие сравнения в голову лезут!). Маша и не отрицает расчета определенного – «иначе вообще никогда замуж не вышла бы». И чем дальше, тем сильнее копиться начнет в ней раздражение. Может, скоро изменять начнет. Правда, отрицает: «Таким мужьям грех изменять». Наверное, грех. Но изменяют и таким.

Однажды Маша час держит его на телефоне. Не отпускает, признается: скучает по русской речи, на службе и дома один английский. Как Стив появился, дочки совсем русский забыли. Есть и другая причина, не произносится, но подразумевается – Костя ведь самый близкий ей по духу, по нутру мужчина. Слабое утешение такое – осознавать после того, как тебя бросили – без содрогания, мук, слез, просьб простить. Как ветошь отринули.

Костя ей откровенно, без утайки, свой взгляд, свое разумение. Может, и не прав, не объективен, однако говорит как на духу. Скверно, когда женщина верховодит в семье, так быть не должно, женская сила – в слабости, боготворении мужчины, безусловном подчинении ему, на этом любовь женская зиждется. А ты, Маша, много сильнее как личность, столько пережила, цену горю, страданию знаешь, девчонок одна на ноги ставишь, да и в сексе много опытнее. Что он знает и умеет, этот инфантильный мальчик, в наших условиях не живший, за кусок хлеба не боровшийся, не закаленный и не стойкий. Типичный продукт изнеженного, благополучного общества. У вас все разное, не стыкуемое. Ты мыслишь на одном языке, он на другом. У тебя одна культура, у него другая. Я в широком смысле, ты понимаешь… Жить с ним будешь хорошо, но должен остаться у внутри уголок сокровенный твоего, и только твоего, суверенный участок, куда никому нет хода – ни мужу, ни детям, никому. Он только тебе принадлежит, только тебе, и в нем твоя отрада и спасение. В нем ты вся, прежняя и настоящая, со всеми твоими причудами, упрямством, авантюризмом, жаждой новых ощущений, тягой к тому, чего не знаешь, но страстно желаешь узнать. И если я хоть каким-то образом смогу пребывать в этом уголке, самую малость, и помогать тебе жить, то буду счастлив.

Такую пламенную речь толкает Костя. В ответ – желанное, на что и надеяться перестал: «Мы должны увидеться. Я позвоню через неделю…»

Звонка нет. Ни через неделю, ни через две. Звонит спустя почти месяц, ни о какой встрече разговора не ведет и вдруг растерянно-изумленно: «Похоже, я попала. Мигом. Представляешь?»

С того момента что-то в Косте ломается. Больше не звонит Маше, не реагирует на ее сообщение на автоответчике: обошлось, месячные с опозданием пришли… Дважды находит его Маша на работе, он говорит, что занят с пациентом, перезвонит позже, и не выполняет обещание.

Так в жизнь мою прощание вошло.
Как будто вновь сближение, и круто
вдруг разрывает темная минута
все то, что целой жизнью быть могло.

Он вновь сходится с медсестрой из госпиталя. Если бы не она, много тяжелее пришлось бы после операции. Он благодарен ей, но дело не только в этом. Кто-то должен зализывать его раны. Эгоизм жуткий, презренный, он понимает, и тем не менее сегодня Элла нужнее ему, чем когда-либо, и не раздражает ее любовь. Не чувствует Костя покушения на свою свободу, ибо нет никакой любви с ее стороны, а есть бегство от одиночества, такое же, как у него, следовательно, в равном положении они.



А дни несутся стремглав, одинаковые до омерзения. Костя почти не играет в лотерею. Порой пропускает по две недели, а это четыре розыгрыша. Купленное по случаю пособие некой Гейл Ховард для наивно верящих в систему идиотов он, перебирая содержимое полок, запрятывает подальше. Пусть вообще на глаза не попадается. Всю эту ее пресловутую систему Костя наизусть знает. Комбинации составлять всегда из шести цифр, изучать выигравшие варианты и использовать наиболее часто встречающиеся цифры, избегать их повторения в двузначных числах, например 27 и 37, менять на единицу число, если в предыдущих выигрышах оно несколько раз присутствовало, скажем 15 на 14 или 16, ну и прочая хрень. А главное, верить в удачу, в свое счастье. «Сила вашего воображения может влиять на хороший или плохой результат…» Вот так. И уж категорически не советует Гейл уповать на слепой компьютерный выбор – «квик пик». Понятно, если играть «квик пик», то советы и рекомендации крашеной блондинки (так она смотрится на фотографии) смело можно похерить. Что Костя и делает. В те дни, когда все же не забывает сыграть, дает киоскеру только одну комбинацию: 5, 15, 21, 24, 29, 31, остальные же пять – только «квик пик», по воле компьютера. Тратит Костя на это три доллара.

На сей раз вновь забывает проверить результат в своем киоске. Раньше за ним такое водилось крайне редко – видно, полностью разуверился в успехе. На работе спохватывается и осаживает себя – чего волноваться, все едино впустую.

Газеты в этот день он не покупает, так что проверить результат негде. Поедет домой – проверит. Домой Костя попадает в половине десятого – герлфренд уговорила в кино пойти. Киоск закрыт. Утром бежит в корейскую лавку неподалеку – обед без свежих овощей он не признает. Набивает пакеты помидорами, огурцами, перцем и зеленью. На неделю хватит. И опять в спешке забывает в киоск заскочить. Только после работы, на обратном пути домой, всхомянулся. Останавливается у киоска, берет желто-розовую бумажку и в карман куртки – посмотрит дома.

И только после ужина, на диване напротив телевизора, достает Костя две бумажки одинакового колера и начинает колонки цифр сверять. Глаз автоматически, в доли секунды, фиксирует: две цифры угадал, одну угадал, опять одну, а тут и вовсе пустышка. Пятая комбинация, «квик пик», предпоследняя. Что-то мерещится. Ну да, первые три цифры вроде совпадают с выигрышными. Еще раз проверяет – все точно. Смешное совпадение, так не бывает, Гейл Ховард начисто такую возможность отрицает, а тут против правил: 12, 13, 14. Такое только бездушная железка по имени компьютер выдать может. Человеку даже спьяну в голову не придет подряд идущие цифры расположить. Зажимает большим пальцем правой руки остальные цифры. До этого камерой в радужной оболочке в тысячную долю секунды успевает схватить, запечатлеть схожесть, идентичность результата и его, Кости, комбинации, вслепую машиной отобранной, но как поверить?! Невозможно поверить. Так не бывает. Я ошибся, расхолаживает себя, чтобы после не переживать, по миллиметрику отодвигает подушечку пальца, вот уже ясно проступают очертания четвертой цифры: 2. Еще миллиметрик, еще – и к двойке четверка прибавляется. 24. Черт возьми, совпадает! Следующая выигрышная цифра – 37. Подушечка пальца неслышно ползет, дыхание останавливается. Совпадает! С ума сойти! Остается последняя. Боже, неужто ты есть на свете?! Есть, несомненно есть, иначе был бы ты, Константин Ильич Ситников, уже мертвецом, не дожившим считаные часы до своего дня рождения, и не успели бы сделать тебе операцию на открытом сердце. Но чтобы так быть обласканным Божьей милостью… За что благодать, за какие такие заслуги перед человечеством?! Ползет подушечка пальца, а изнутри рвется сумасшедшее, на части раздирающее ликование.

Yes!!! Да, да, да!!! Толчком и обмиранием, горла судорожным перехватом, ударами пульса гулкими и редкими, как при брадикардии, выпученными, все еще не верящими зрачками – провозвестниками невозможного, неправдоподобного, несбыточного, примстившегося – и уже реального. Чуда.

Кружит Костя по комнате растерянно, что-то невнятное, несвязное бормочет, грудь со шрамиком посередине распирают восторг и немыслимый, неведомый ранее сладкий ужас. Не знает, что делать, звонить ли кому, бежать ли куда. Бумажку желто-розовую на ладони держит, не знает, где ей место найти. Снова и снова сверяет цифры: слева направо и наоборот. Нет, не сон это… Звонить. Куда, кому? Дочери, подруге своей из госпиталя, Маше? Почему-то Машу вспоминает. Жаль, поздно свершилось. Опоздал. А пошла бы за него – миллионщика? Звонить не станет. Потом, потом. Сколько же выиграл? В квиточке, или как там его назвать, оглушающая цифра – 27 миллионов. Одному ему, единственному, счастье выпало, в билете отражено. Прячет билет в толстом томе Макса Лернера America as a civilization» («Америка как цивилизация»), купил в Москве за месяц до эмиграции, на русском, заглавие переводчики дали: «Развитие цивилизации в Америке», – ну конечно, мыслимо ли в России какую-то там Америку как цивилизацию рассматривать… В томе этом Костя документы хранит: паспорт, кредитки, иногда деньги наличные. Наскоро одевается и на улицу, в киоск, где билет купил. Зачем, сам не знает. Еще раз проверить билет, узнать, что делать дальше? Нет, узнавать нельзя – это отныне тайна. Его тайна.

Киоск еще открыт, народу никого, за прилавком долгоногий узколицый пакистанец с темной, как от стойкого загара, кожей, в газету уставился. Отрывает глаза и заученно, бесцветно, равнодушно: Can I help you? (Чем могу помочь?) L звучит мягко, нежно, ласково – акцент такой у пакистанцев и индусов. Эх, мил-человек, ты уже мне так помог, так помог, что и слов нет для благодарности. Узколицый продал Косте счастливый билет, именно он, а не сменщик – толстяк с заячьей губой. Только тут замечает Костя от руки, красным фломастером, крупными буквами намалеванный лист плотной бумаги. Рядом со стойкой закреплен, на высоте головы, чтобы все видели. Надо полагать, вчера еще вывешен. Объявляет, что кто-то, купив билет именно здесь, джекпот выиграл, двадцать семь миллионов. Кто-то? Не кто-то, а он, Костя Ситников, десять лет живущий в стране, вкалывающий на скучной, занудной работе как папа Карло, впрочем, кто здесь не папа Карло…

– Повезло кому-то, – Костя кивает на бумажный лист.

– Да, повезло! – мигом оживляется узколицый. – У нас впервые джекпот, да еще такой. Хотел бы увидеть счастливчика.

– Да, повезло, – машинально повторяет Костя, а самого распирает: вот он, счастливчик, везунчик, перед тобой!

Еле сдерживается, боясь открыться, прощается, пожелав доброй ночи, и уходит. Киоскеры теперь кругленькую сумму получат в виде поощрения, может, тысяч пятьдесят или больше. Значит, все в яви, и он, одинокий иммигрант, постылую лямку тянущий, по воле жребия слепого, прихоти судьбы миллионером ставший, – он отныне ни от кого не зависит и строить жизнь может по своему велению и хотению. По своему!!!

Ночь проводит без сна, забывается ненадолго, вздрагивает и снова чутко бдит. То паркет скрипнет, то шаги, словно крадучись кто-то по квартире, то мерещится сдавленный голос, в шепот переходящий. Включает торшер, бросается к полкам с томом Лернера – все на месте, легохонек, живехонек билетик, между страниц отдыхает, ждет утра.

Работает Костя весь день точно в тумане. А людей, как назло, прорва. Делает инъекции, камеру двухголовую настраивает, «молитву» пациентам читает, а внутри тайная радость – скоро со всем этим покончено будет. Что-то, наверное, в Костином лице меняется, иначе с чего это супервайзер-спидоносец от дремоты очухивается и вдруг спрашивает:

– Ты в порядке?

Получает ответ утвердительный, а сам пристально, недоверчиво глядит:

– Глаза у тебя сегодня странные, я прежде таких не замечал.

– Спал плохо, – отделывается Костя ни к чему не обязывающим ответом.

Во время обеда делает Костя незаметно пять копий билета – лицевой и оборотной сторон. На задней стороне ставит свою подпись. Почему пять копий, и сам не знает. Делает, и все.

Отпрашивается у Бена на завтра – отпускных дней накопилось изрядно. А работать нету сил – и желания. Ну никакого желания.

Вечером, после работы, решает позвонить дочери. Долго готовится к разговору, прикидывает, какой фразой начать, оглоушить сразу или подвести постепенно. Так ни на чем и не останавливается, набирает Динин номер и натыкается на автоответчик. Сообщение не оставляет. Перезванивает через час – Дина трубку снимает.

– Привет, дочка, где гуляешь? Я звонил в восемь – тебя еще не было.

– Хай, пап, как дела? Как себя чувствуешь? Я с бумагами разбиралась, биллы пришли за свет, воду, отопление, что-то много счарджили. А Марио с Глебом на бэкъярде играли. Между прочим, ты обещал отфаксать формулу счастья. Забыл, небось?

– Не забыл. Послезавтра пошлю, она у меня в госпитале.

А почему не завтра? – Дотошная Дина желает счастье получить безотлагательно.

Вычитал Костя в газете про английских ученых, формулу счастья открывших. Опросили тысячу гавриков и вывели формулу. К слову пришлось, рассказывает Дине, та загорается: вынь да положь немедленно. А он замотался и не послал по факсу. Вспоминает дочура сейчас, считает должным попенять.

– Завтра у меня отгул. Кстати, ты сидишь или стоишь? Сядь поудобнее, обопрись о что-нибудь и послушай.

– Не томи, у меня дел куча, надо ужин мужикам готовить.

– Подождут мужики. Тут такое дело… Понимаешь, я… как бы это сказать… в общем, двадцать семь миллионов выиграл. В лотерею. Джекпот, словом.

На другом конце провода недовольное сопение:

– Нашел время для шуток. Говорю: занята безумно, а ты с ерундой всякой.

– Дина, я серьезно, я абсолютно серьезно. Ты – дочь миллионера.

Пауза.

– Пап, ты что? В самом деле? – никак не может врубиться. – Двадцать семь? Нет, ты шутишь… Марио, Марио!.. – И далее на английском: – Иди сюда скорей! Да скорей же! – И как из пулемета, выстреливает новость сногсшибательную – Костя слышит в трубку. – И когда получишь? – восторженно и одновременно уже делово.

– Полагаю, в течение месяца. Проверят билет – не фальшивый ли, разные там бюрократические штуки-дрюки. Только не двадцать семь, а девять получу.

– Ну, папка, ты – гигант! – не может успокоиться дочь. – Анбиливэбл! Невероятно! Марио передает тебе поздравления. А почему только девять?

– Половину сразу забирают, потому что я на кэш (наличные) играл. Если по-другому играть, небольшую часть сразу дают, а оставшийся выигрыш на равные доли делят и выплачивают в течение двадцати шести лет. Я сразу все деньги получу, но минус половину. Еще часть на налоги уйдет. Вот и выйдет девять. Примерно, конечно.

– Ну и правильно! Кто знает, проживем ли столько.

Чувствует, что сморозила глупость – Костя, естественно, не проживет, пытается загладить и опять ликующе:

– Ну, папка, ты молодец! Поздравляю! И мои поздравляют! Глеб, дедушка двадцать семь миллионов выиграл. В лото. Представляешь?!

После ахов и охов договариваются в ближайшее воскресенье увидеться, поговорить, обсудить. О чем говорить и что обсудить – ежу понятно. Дине ее доля причитается. И большая. Сколько, Костя еще не решил.

Следующий день, выходной, уходит у Кости на выяснение, как дальше с билетом поступать. На Интернете находит сайт нью-йоркской лотереи, образец формы для заполнения, распечатывает его. Можно, судя по объяснениям, форму получить и у киоскера, билет счастливый продавшего, однако Костя предпочитает безличный Интернет. Не хочет светиться, нигде и никак.

Заполняет форму, обращает внимание на сноску: оказывается, по правилам обязан он принять участие в пресс-конференции, коль чиновники сочтут сие необходимым. Победитель также не имеет права препятствовать фото- и видеосъемкам в целях рекламы. Вот тебе и «не светиться»… Ладно, подписывай, Костя, и не ломай голову: как будет, так будет. Правила не изменишь.

Вкладывает форму в конверт, кладет туда билет и покамест не заклеивает. Звонит в городской офис лотереи, чтобы уточнить: письмом отправлять или лично можно доставить. Только письмом, говорят. Бежит на почту, заверяет нотариально подпись свою – процедура минутная, заклеивает конверт, пишет адрес: NewYork Lottery, P.O. Box 7533, Schenectady, NY 12301-7533, приклеивает две марки и опускает в ящик.

С Богом, как говорится.

В воскресенье Дина приезжает. Одна. Чмокает Костю в щеку, заливается смехом, не сидит на месте, скачет по комнате, не своя какая-то. Нервная реакция, видно. Неотразимо красива дочь, только зачем-то волосы подрезала и сразу на Машу похожа стала, только крупнее, статнее. Что вдруг Машу вспоминает? Нет, не вдруг, часто думает о ней – пусть и короткое, но счастье. Жаль, раньше не выиграл, когда Маша еще с ним была. Тогда, может, по-иному сложилось бы. Даже наверняка по-иному.

Дина взбудораженная, радостно-взвинченная, то и дело хохочет, а в глазах настороженность, взгляд вопрошающий, испытующий. Костя показывает копию билета, бледно-розовый квиточек с результатом, вырезку из «Поста» с номерами джекпота. Смотрит Дина, сравнивает, колокольчато заливается, снова целует Костю.

За эти пару дней решил Костя – Дине и внуку (ну и Марио, конечно) даст два миллиона. Почему столько, сам не знает. Втемяшилось – и все. Объявляет и видит, как улыбка Динина натянутой становится, взгляд уже не вопрошающий, а новый, сухой, строгий даже.

– А налоги? – уточняет делово. Вроде смиряется с суммой, но, кажется, не шибко довольна.

Более всего хотел бы Костя избежать денежных выяснений. Нет у него аргументов относительно суммы, Дине и ее семейству предназначенных. И, однако, скверно себя почувствует, униженно, если дочь, презрев приличия, начнет канючить, требовать больше. Сильнее, острее разочарования быть не может. Неужто кошка между ними пробежит из-за этих миллионов? Боится этого Костя, ибо знает: Дина деньги любит. Как любила их Полина. Жена покойная, правда, никогда не выговаривала Косте и не намекала даже, что мало в дом приносит. Выговаривать, кстати, и не за что было – только в первые лет десять совместной жизни получка инженерная была, после же крутился Костя на четырех студиях, кроме научно-популярных лент, учебные заказухи лепил, не чурался. Часто до шестисот выходило в месяц, меньше четырех сотен – никогда. Но видел, как Полина расцветала, когда показывал сберкнижку с новыми начислениями. А тратить не очень любила. Прижимистая. Дина в нее. Вот и сейчас налогами интересуется. Хорошо, не задает иных вопросов. Можно дух перевести.

На всякий случай у Кости ответ был заранее приготовлен – специально со своим бухгалтером говорил. Эзопом, конечно. Тот разъяснил: налоги платить Косте придется за все подарки денежные, начиная с десяти тысяч.

– Может, выигрыш на двоих, на троих оформить? Тогда тэксы меньше. (Налоги, значит.), – Дина о своем.

– Так не ты же их платишь, Диночка. И потом, поздно – я билет уже отправил.

Халява с неба свалилась, а она налогами озабочена. Этого не шибко практичному Косте не понять. Хватит дочери денег до конца жизни, и внуку останется. И потом, Костя завещание составит – все Дине и Глебу. Как это у Рабле… «Денег у меня нет, долгов много, все остальное раздайте бедным…» Здесь все наоборот. Про завещание словно бы случайно обмолвливается. И первый удар ниже пояса: не произносит Дина приличествующих моменту слов касательно завещания – дескать, чего об этом думать, еще успеется, ты вон какой у нас молодец или что-то в этом роде (принято так меж людьми, тем более близкими), – а совсем об ином, кровно ее интересующем:

– А если женишься?

Да, не слишком тактично. Прежде про гипотетическую женитьбу Костину не заговаривала, ни словом, ни намеком. Сейчас обеспокоена самой возможностью такого оборота.

– На ком, доченька? Нет вокруг достойных претенденток на обладание таким сокровищем, как твой отец. – и ловит себя на двусмысленности сказанного.

– Теперь как раз и найдутся, – Дина не упускает момента. – Та же Маша, – открытым рапирным выпадом.

– Маша, между прочим, замужем.

Ничего, разведется ради такого случая.

Познакомившись у Костиной постели, перед операцией, только глянули друг на друга – и возненавидели люто, как это бывает только у женщин. Нет, возненавидела Дина – Маша отнеслась к ней спокойнее, хладнокровнее, показалось Косте. Дина же кипела, из себя выходила, едва слышала или упоминала имя пассии отцовской. Вот и сейчас…

Дина интересуется, что Костя делать будет с оставшимися деньгами. Пожимает плечами – еще не знает. Купит жилье, дачу, машину хорошую.

– Только со сток-маркетом (биржей) осторожнее, там сейчас ловить нечего.

Умница дочка, печется об отцовских миллионах, то бишь о своих. Нормально. В душе Костя другого и не ожидал.

В конце разговора показывает Дине листочек с ожидаемой ею формулой счастья. По факсу не перегнал, честно сказать, забыл, отдает лично в руки дочкины. Дина берет и внимательно, по-детски шевеля губами, читает. Потом хмыкает:

– Я думала, это серьезно, а это… ерунда какая-то.

Ну, ерундой Костя это не назвал бы. Все ж таки опросили англичане несколько тысяч человек, на ответах формулу вывели. Помнит Костя наизусть: Р + (5 х Е) + (3 х Н). Р означает личностную характеристику: мировоззрение, возможность адаптироваться к новым условиям, способность переносить невзгоды; Е — бытие, то есть состояние здоровья, финансовую стабильность, наличие друзей и пр.; Н — индекс высших стандартов: самоуважения, амбиций и даже чувства юмора. Не ерунда, составляющие верные, однако формулы всяческие перечеркивает кантовское: «Счастье есть идеал не разума, а воображения». Спроси себя, счастлив ли ты, и ты перестанешь быть счастливым. Между счастьем и несчастьем – пропасть, в ней мы и живем.

– Без денег счастья не бывает, – резюмирует Дина, возвращая листочек как бы за ненадобностью.

И текут дни в ожидании заветного чека. И мысли, мысли, мысли, от которых голова пухнет.

Костя никому о своей сумасшедшей удаче не рассказывает. Даже Элла, с которой изредка встречается, не знает. Тайна за семью печатями. А на поверку – секрет Полишинеля: как пить дать появится в газетах его фото. Перед герлфренд стыдно будет. Ведет ее однажды Костя ужинать в дорогущий французский ресторан «Ле Бернардин» на 51-й улице. Покупает кольцо с серьгами за две с половиной тысячи. Элла диву дается: что это с Костей приключилось? Раньше и ужинали в куда более скромных заведениях, и подарков он ей таких не делал. А Косте невмоготу молчать, но и сказать не решается, вот и готовит почву, если его джекпот обнаружится. Дескать, сюрприз хотел сделать, вот и скрывал до поры до времени.

Что-то с ним определенно происходит. Недавно в Гринвич-Вилледж проголодался жутко, начал харчевню искать – одни итальянские ресторации, где с вином и чаевыми никак не меньше семидесяти баксов выйдет, а без вина он не обедает. Бродит-бродит, под ложечкой сосет, а он никак не выберет место подешевле, но с приличной едой. Вдруг замирает посреди узкой улочки и хохотать начинает, громко так, надрывно, не стесняясь. Публика стороной обходит, однако не шибко удивляется – чокнутых тут хватает. А потому хохочет Костя, что со стороны взглянул и оценил ситуацию: без пяти минут миллионер ищет недорогой ресторан. Да пойди в любой, заплати кредиткой, тебе сейчас все доступно. Все!!! Привыкай, Костя Ситников, тратить деньги нескончаемые. Не может, ступор какой-то.


Из дневника Ситникова



Чему в Америке поклоняются, какие жизненные ценности исповедуют? Мерило всего – успех. И главное божество – удовольствие, фан. Заявляют о себе куда громче требований морали. Проблема общества – не в намеренном нарушении нравственных норм (как в России), а в невозможности их выполнять. Американцы публично осуждают пьяниц, заядлых игроков, вольности сексуальные, однако приемлют все это на практике. Отсюда – двойная мораль, на притворстве, лицемерии, фарисействе замешенная. «Догвилль» – великий фильм о фальши человеческих отношений, городок этот может быть где угодно, в любой части света, однако поместил его Триер в Америке. И по-своему прав.

То же и с законами. Всю жизнь мечется американец между желанием следовать им и нереальностью этого. Законов и регуляций уйма, некоторые являют свою противоположность, соблюдать их попросту невозможно. Такие законы опутывают человека, из силков этих не вырваться.

Но попробуйте отменить их – и страна ввергнется в хаос. Они, как атланты, держат непомерный груз; механизм законов есть механизм всего устройства общества.

Лернер по поводу американского права: это плохо пригнанное пальто, не по мерке сшитое: где-то свободно болтается, где-то слишком тесно. В Америке научились его носить. Если пригнать идеально по фигуре, взвоет страна.



Каждой черте характера обычно находится ее прямая противоположность. Великодушны американцы – и мелочно-скупы, радушны – и равнодушны, романтичны – и циничны, мечтательны – и прагматичны, расчетливы. Национальный характер? Где, в чем он?

И в то же время картина мира у каждого народа хотя бы отчасти своя, от других отличающаяся. Изымите из американского характера жажду личной свободы и независимости, наивно-стойкую веру в демократию, стремление к материальному благополучию – и что получите?


Не по себе Косте – ломка незаметно начинается, как на стадии привыкания к наркотикам; придется другим становиться: не скромным в потребностях, неприхотливым, как раньше, но живущим на широкую ногу, ради удовольствий, тратящим направо и налево без оглядки, удовлетворяющим причуды и сумасбродства богатого американца, а это, наверное, совершенно особое состояние. Большие деньги и есть наркотик.

А может, не надо меняться? – сам себя тихонько, ненароком спрашивает. Вовсе не плохо живет, богатство для него – не вожделенная мечта, ни в Москве, ни в Нью-Йорке особого значения деньги для него не имели и не имеют; да, без них худо, но и скромный достаток приемлем, никогда не желал он пупок рвать за лишние тысячи, но и тратить вынужден был аккуратно. Так-то оно так, но, коль скоро миллионы свалились, неужто продолжать существовать скромнягой и не попробовать здешней жизни сладкой, о которой все только и мечтают…

Говорят, каждый богатым или бедным рождается, на роду написано. Один миллионы зарабатывает, а скряжничает, экономит на пустяках, завидует до озноба ледяного тому, кто побогаче, в итоге радости от денег не испытывает, бедняком ощущает себя и живет с психологией бедняка; у другого немного в кармане, а ведет себя, как богач, тратит смело, без оглядки, с деньгами легко расстается и не завидует никому. Костя верит в то, что на роду написано. Кто он сам? Толком и не знает – понемногу от того и от другого, нет, пожалуй, от бедного больше. Как теперь научиться богатым быть?..

А еще начинает поселяться в Косте страх. Не в том, привычном понимании. Новый какой-то, утробный, цепенящий, парализующий. Не герой он: коль в темном переулке двое с ножом подойдут, скорее всего, драться не станет, отдаст кошелек. Однако и не трус, однажды на пожаре – горела гостиница в Астрахани, где находился по киношным делам в командировке, – вытащил соседку из задымленного номера. И в электричке как-то вступился за девчонку – пьяный тип тащил ее в тамбур насиловать. Нынешний страх Костин – свойства особого. Едет на работу, трафика нет, несутся все как угорелые, за рулем он замечательно себя чувствует, никогда о плохом не думает, теперь же частенько ощущает у горла серый, липкий, мерзкий комочек: вдруг кто-то в меня врежется или сам в кого-то? Крышка, в лучшем случае – инвалид. Жаль, жизнь-то только начинается, и какая жизнь! И машинально подошву с педали газа чуток приподымает, сбавляет скорость.

Теперь он, если без машины, не любит возвращаться домой поздно, сворачивает в темноте на другую сторону улицы при виде пары молодых людей, навстречу идущих; мнится, смотрят они на него как-то не так. Да и улицы переходит, только когда на светофоре белая фигурка пешехода возникает, не бежит сломя голову, а шагает осторожно, расчетливо и по сторонам глядит на всякий случай. Осмотрительный становится – во всем. В кармане стал носить баллончик с перцем. Не прочь купить пистолет. Неужели это я, Костя Ситников? Ты, ты! – бубнит кто-то внутри. Отныне будешь именно таким, и только таким, нравится это тебе или не нравится.

Но все в жизни уравновешено. Пришел один страх – и исчез другой. Страх нищей старости. Как же боятся этого иммигранты под пятьдесят, вынужденно начавшие работать здесь с опозданием в столько лет! Призрак маленькой пенсии и неизбежной зависимости от дочери или сына мучает и угнетает. Жить не хочется. Детям, оперившимся в Америке в срок, страх этот вовсе неведом, а вот родителям… И Костя задумывался над тем, как жить будет в старости, и не находил ответа. Беспросветно все, придется каждый доллар экономить. Не просить же денег у Дины… Это ж совсем унизительно, постыдно. А теперь – все по-другому, он богат, а значит, независим до конца дней своих, еще дочери поможет. И чувство защищенности от всех и от всего словно крылья дает, изгоняет прежний страх.

Как мелки с жизнью нашей споры.
Как крупно то, что против нас.
Когда б мы поддались напору
стихии, ищущей простора,
мы выросли бы во сто раз…

Дни влекутся до отвращения нудные, хочется плеткой их подстегнуть, пустить вскачь – быстрее, быстрее… Еще немного – и позвонят из лотерейного офиса: придите за чеком. И все начнется. Купит квартиру в Манхэттене, желательно в нижней части, где демократичные, не подчиняющиеся условностям Гринвич-Вилледж и Сохо, где публика, по преимуществу молодая, гуляет ночи напролет, забыв о сне. Конечно, и от Парк авеню и Мэдисон не откажется, однако приятнее там, где молодо все, кипит, энергией брызжет. Выйти ближе к ночи из подъезда, слиться с веселой, жаждущей развлечений, заполошной толпой, начать кружить по всем этим узким, с притушенным светом улочкам с бесчисленными кафешками, барами, ресторанами, столиками наружу, как в Париже; посидел тут, выпил там, подышал воздухом свободы и беспечности. Беспечности? А как же идущие навстречу парни, намерения которых тебе неясны? Гулять до рассвета в районах этих небезопасно, ты же всего бояться будешь. Не всего, положим, а неизвестности. Страхи – они пройдут, наверное, едва свыкнется с новым своим положением. А может, и не пройдут, кто знает.

Конечно, можно купить небольшой дом на Манхэттен-бич. Под миллион обойдется, если особо не перестраивать, с перестройкой же и в полтора вряд ли уложится. Цены нынче ломовые. Дивное место, возле океанского залива. Суетный Брайтон, правда, рядышком, но им здесь и не пахнет. Дома старые, по восемьдесят – сто лет, русские покупают развалюхи у американцев, перестраивают на свой вкус, друг перед другом щеголяют, выпендриваются, дома кирпичные в два-три этажа, с колоннами, у некоторых – с бассейнами, лифтами внутри, траты сумасшедшие, но деньги есть – и все звучнее русская речь на Манхэттен-бич. Но зачем Косте такие хоромы, что ему одному в них делать? А если не одному? Но с кем? Маши нет, Эллу в упор не видит женой, да и не думает о женитьбе. Покамест ему с самим собой не скучно, хотя и бывает одиноко, не отрицает. Дышать бризом океанским – прекрасно, Косте же по духу иное. Уютная квартира в Манхэттене – и точка. И дача в Поконо, на природе, которой в Нью-Йорке не хватает. Он знает, какую дачу купит. Скромную, деревянную, одноэтажную, с соснами на участке. Два часа на машине – и ты в лесу; пусть и не глубокий, сплошь застроенный, окруженный цивилизацией, но все ж лес. Больше Косте ничего не надо.

Он объявляет в госпитале о своем скором уходе. Невероятное облегчение. Праздник души, именины сердца. Он – уходит! Покончено с тупой рутиной, где ничего нового не придумаешь, где одно и то же месяцами, годами. Иногда, правда, приятно сознавать, что и он какую-то пользу приносит. Это когда доктор заявляет: они (другие врачи, значит) не знали, а мы с тобой, Костя, знаем теперь, как эту болезнь лечить. Но это редко бывает…

Двумя часами раньше, по дороге в госпиталь, вспоминает вдруг воннегутовский рассказик небольшой – о таком же, как Костя, счастливчике, играл он в плохоньком джаз-оркестре, выиграл миллион и остался, чудак, на прежнем месте. Потому что другого ничего не умел и не хотел делать. А что он, Костя Ситников, умеет, чем заняться хочет?

Бен обалдевает, узнав о Костином уходе, вечная сонливость его куда-то девается. Бегает, сумятится: как же так, куда, зачем? О себе печется: кто теперь будет инъекции за него делать, прикрывать в часы дневного сна… Говорит Костя, что нашел более оплачиваемое место. Бен, наивняк, мчится к начальству: лучший технолог уходит, дайте прибавку к жалованью. Те руками разводят – нет фондов. На нет и суда нет. Подруга-медсестра в обиде: почему ей ничего не сказал? Сомнения Эллу гложут, подозревает что-то, но недоговаривает. С ней еще будут проблемы.

Хорошо, он уйдет из госпиталя. Чем же заняться, в конце концов? – свербит неотступная мысль. Нельзя же ничем не заниматься. Открыть свой бизнес, вложить деньги во что-то его интересующее. Во что? Доходный дом купить. Отремонтировать, заселить жильцами. Не годится. Иметь дело с квартирантами – сплошной геморрой. Кто-то платить откажется – попробуй высели его. Через суд только. Год на это уйдет, не меньше. Маета одна. Может, издательство открыть русское? Глупо, кому оно нужно в Америке! «Либерти» бедствует, а ведь какое издательство было! Газету наподобие той, которую его друг-приятель редактирует. Но как послушаешь его, не захочешь в это окунаться. Разве что для денег. Деньги у Кости имеются, тогда зачем? Безумно скучно это – журналистикой как вторсырьем заниматься. Сплошное воровство – из Интернета, из доставляемых еженедельно газет российских, переводы статей из американских изданий без ссылок. Своего – мало. Да и ненадежное это дело: рынок скукоживается, приезжает нового народу совсем мало, нелегалам тоже непросто выживать, многие назад подаются, старики вымирают, молодежь подрастает и на русском не читает – оттого и падают тиражи. Лет на десять работенки хватит, не больше, не слишком оптимистично оценивает ситуацию Даниил. Выходит, нет пока ничего путного, стоящего. Да и надо ли приумножать богатство – с лихвой хватит и того, что есть, еще внуку останется. Американец скажет однозначно – надо. Необходимо. Костя в этом не уверен.

Встречается он с Даней редко – занят приятель по горло. Звонит Костя на днях ему и приглашает поужинать. Скучает по нормальному общению, разговору о книгах, фильмах, вообще о чем-то ином, не связанном с уколами, «бон скенами» и прочей хренью. Идут в японский ресторанчик «Нанатори», рядом с домом Костиным. Костя возьми и спроси приятеля – вдруг стукает в голову: не попадались ли статейки про выигравших джекпот? Попадались, ответствует Даня. Недавно, месяц примерно назад, печатали подборку. Перевод из «желтого» еженедельника. А зачем тебе? Просто так, интересуюсь. Можешь уточнить, из какого источника брали? Могу. Приятель не забыл, звонит на следующий день: из «Глоб». Дашь журнальчик почитать? Никаких проблем. Подъезжает в редакцию и получает желаемое.

Весь вечер читает. Не потому, что так интересно, скорее поучительно. Двадцатью четырьмя страницами журнал разразился. Каких только историй нет! Более всего поражает, что без малого половина обладателей джекпота не ушла с работы. Как герой Воннегута. Вот в чем загадка… Костя счастливые истории отбрасывает, тут все ясно, его иное интересует. И этого тоже вдосталь. Электрик Фрэнк Капачи двух приятелей-барменов просит купить ему билеты лотереи Powerball, в другом штате продававшиеся. Те шестьдесят миль в Висконсин проезжают и, будучи там по своим делам, покупают Фрэнку пять билетов. Он торжественно обещает: если выиграет, даст обоим по миллиону. При людях в баре, все слышат. И что вы думаете: выигрывает джекпот, на руки 104,3 миллиона! Обещание свое Фрэнк выполняет, дает друзьям по… 10 тысяч. Друзей он, понятно, теряет, те даже в суд на него подают, призвав в свидетели находившихся в баре. Отворачиваются от него многие, кто его знал. Бадди Пост, выигравший 16 миллионов, объектом заговора родного брата становится, требовавшего разделить джекпот. Братец двадцать лет получил, но не сидел по причине СПИДа – судья смилостивился. А от Бадди жена уходит, треть денег он теряет, неудачно купив бизнесы, ну и так далее. «Моя жизнь – сплошной кошмар», – признается. бывший автомеханик Пол Куни: миллионы спускает на стриптизерш, проституток и подруг, после чего теряет жену. На суде по поводу развода любвеобильный Пол заявляет: жена в порыве ревности хотела якобы кое-что ему отрезать, однако на судью сей аргумент не действует и он постановляет разделить между бывшими супругами оставшиеся от выигрыша деньги. Можно баловнем судьбы быть и потерять свободу, как приключается с иммигрантом-албанцем Джозефом Рукай. Был нормальный, усердный работник, по отзывам его босса, но, выиграв 17 миллионов, сходит с круга. Кончается печально: повздорив, убивает любовницу, ее отчима и садится в тюрьму на двадцать лет. Дениз Росси скрывает выигрыш джекпота от мужа, оформляет развод. Обман открывается, половину денег приходится теперь уже экс-супругу вернуть. Билли Боб Харелл, отец троих детей, маниакально жаждет выиграть во что бы то ни стало. И это случается – становится он обладателем 31 миллиона. Тратит их как сумасшедший. Помимо всего, заводит молодую любовницу, дарит ей автомобиль шикарный, драгоценности. А дальше – развод и самоубийство. Роберту Полчеку в двадцать четыре сваливаются семь с половиной миллионов. И тут начинается… «Я чувствую себя так, будто окружен акулами. Люди приятные мне только и думают, как заграбастать мои деньги. Я не знаю, кому верить…» Кончается тем, что поджигает он собственный дорогой дом…

Называют это психиатры «синдром внезапного богатства», резюмирует «Глоб». Такие люди постоянно испытывают чувство вины, отчужденность, страх, неуверенность.

Веселенький вывод, думает Костя, закончив чтение. Значит, не случайно и его одолевают страхи, сомнения, предчувствия, не распирает, как накачиваемый футбольный мяч, безумная радость, эйфория. А ведь он еще и не держал в руках денег; что же будет, когда станет обладателем миллионов? Все нормально будет, пытается успокаивать себя, – ведь он знает, чего опасаться, врасплох его богатство не застанет.




4


В первых числах мая наконец-то из офиса лотереи звонят – ждите письма с вызовом для получения чека. Письмо приходит через три дня. 21 мая надлежит господину Ситникову явиться за выигрышем по адресу: 15 Бивер-стрит.

Костя волнуется, просит дочь сопровождать его. Дина неотразима, в мини-юбке, водолазке, подчеркивающей грудь, и на шпильках. Готова роль виновницы торжества играть наподобие дивы голливудской. Пока идут они по коридору, мужики в открытую пялятся, что американскому учреждению не свойственно. Ну, да здесь атмосфера особая – азарта, страсти, удачи, здесь деньгами огромными пахнет, посему многое можно, дозволено, на что в других местах табу. Выходит, с одеждой дочь не ошиблась, в самую точку попала.

– Ты никому не сказал о выигрыше? – интересуется Дина как бы между прочим.

– Кому я мог сказать?

– Я знаю… Друзьям-приятелям, женщинам. – И глаз косит озорно. У нее прекрасное настроение. Молодая, красивая, сексапильная, а теперь и богатая – о чем еще может мечтать женщина в тридцать шесть?

Костя пока никому не сказал. Листал книжку Ховард и нашел семь советов всезнающей Гейл таким, как он, обладателям джекпота. Два совета особенно в память врезаются: держите в себе новость о выигрыше сколь можно долго и не бойтесь говорить «нет» друзьям и знакомым, идущим к вам с протянутой рукой. Первому совету Костя покамест следует, второй глухой протест вызывает в нем. Слишком категорично звучит. А если друзьям нужны деньги позарез, от этого судьба их зависит – тоже сказать «нет»?

В просторном помещении народу битком, аплодируют, кто-то фотографирует. Вот и соблюдай совет Ховард. Костю не спрашивают, хочет ли он огласки, снимков в газетах. Возражай не возражай, никто и слушать не станет. Это в инструкции оговорено и его подписью заверено.

– Вы, мистер Ситников, второй русский в Нью-Йорке, кто такую сумму выиграл, – доводит до его сведения один из устроителей встречи.

Про первых русских Костя знает, Даня рассказывал: семья из Украины, глава семьи – водитель кар-сервиса (вид такси) бруклинского, говорят, за рулем по сей день – скучно дома сидеть. Прав Воннегут…

Устроители фотокопию чека демонстрируют, громадную, как плакат на первомайской демонстрации в былые годы советские. Опять аплодисменты. Щелкают затворы фотокамер. Улыбайтесь, улыбайтесь, господа, завтра ваши счастливые физиономии украсят полосы нью-йоркских газет. Дина в роль входит, позирует точно заправская модель или кинозвезда. Костя выдавливает из себя натужную улыбку. Тарарам этот раздражает. На чеке-плакате вожделенные цифры значатся: 9 миллионов 300 тысяч. Уже после всех вычетов, включая налоги.

Бокалы с шампанским, улыбки до ушей, поздравления, рукопожатия – умеют американцы чествовать победителей. Однажды в компании докторов, куда случайно попал, до хрипоты Костя спорит с одним чудаком, тот пытается убедить, что нет в Америке понятия «зависть», то есть зависть, конечно, присутствует, однако созидательный носит характер, а не разрушительный, как в России. Завидую успеху другого, хочу добиться того же или большего – мыслит американец. Завидую соседу, что у него дом кирпичный в три этажа, а не развалюха вроде моей, сожгу гада – думает российский житель. Чепуха, чушь собачья! Костя кипятится, зависть изначально не может быть созидательной. Вот и сейчас руку жмут, поздравляют, сами же в душе ненавидят люто – почему этому иммигрантишке повезло, а не мне?..


Из дневника Ситникова



Странную теорию по поводу зависти развил Даня. Отнюдь не парадоксалист он, суждения его скорее прогнозируемы, нежели неожиданны, но тут, признаться, удивил. Смерть всех уравнивает, поэтому он никогда никому не завидует, кроме гениев. В писательстве, скажем. Ущербная философия слабых духом, робкое утешение? Возможно. Хотя он, Даня, к слабым духом себя не относит. Впрочем, кто знает, каков наш дух, пока проверка настоящая не наступит… И все же зависть его стороной обходит, как имеет он смелость утверждать. Старается Даня не думать о смерти, ибо нет ничего опаснее и разрушительнее, однако глядит на сытых, самодовольных, купающихся в злате победителей, удачников, баловней фортуны – и как слабый удар током: все рано или поздно кончится, уйдет, исчезнет, сгинет, канет в Лету. Не может быть зависти к преходящему. И дальше рассуждает о том, что смерть есть абсолютный нравственный критерий, без которого невозможна оценка того, что же такое жизнь. Экклезиаста наизусть шпарит: «И увидел я весь труд и все усердие, что они – зависть людей, это тоже суета и утомление духа…» Такая вот недоуменная игра Даниного воображения.

Как к теории этой относиться, толком не знаю. Смерть как мерило всего сущего… И зло, и мудрость вековечная одним обусловлены – страхом смерти, в сердце человеческом живущим. Произрастает страх из-за невозможности примириться с забвением, что уйдешь ты бесследно: тело твое, мысли твои, чувства твои – ничто не оставит следа в мире и в потомках.

В чем-то прав Даня, однако нет людей, лишенных зависти. Делают вид, что не завидуют, а самих жаба при виде чужого успеха душит. Так вот, теперь мне будут завидовать, а не я кому-то. Вполне устраивает.


На утро в «Дейли ньюс» и «Нью-Йорк пост» появляются снимки Кости и Дины на фоне чека-плаката. Будьте вы неладны, ребята-репортеры, что теперь друзьям говорить, почему скрывал сей факт замечательный? Потому и скрывал, что не хотел дружбу подвергать испытанию – чужой пережить успех, даже и близкого человека, не каждому дано.

Накануне, сразу после окончания церемонии, чтоб ей провалиться, кладет Костя чек в свой банк. Вздрагивает, выпученные глаза кассирши увидев.

– О мой Бог, вы выиграли джекпот?! Теперь у вас вся жизнь изменится! Счастливец! – а у самой такой же взгляд завидущий и ненавидящий, как у тех в офисе лотереи.

Дома телефон разрывается. Костя трубку не берет, слушать предпочитает поздравления на автоответчике. Не берет трубку и когда слышит голоса друга-редактора и Маши. И он, и она вполне искренне рады за него. По крайней мере Косте так кажется. Нельзя же всех подозревать в черной зависти (впрочем, никакой нет уверенности, что существует белая зависть), иначе жить будет трудно. А кто сказал, что жить отныне будет легко? – ловит себя на странной мысли. Даня, правда, подъелдыкивает: «Теперь я понимаю, зачем тебе «Глоб» понадобился. Примеряешь чужие судьбы на свою? Правильно. И вообще, могила парень, с тобой в разведку идти можно…» С легкой обидой говорит: ведь и в самом деле другу-то мог Костя заранее объявить? Однако – не объявил.

Увольняется Костя на следующий день легко на удивление, обыденно-просто. Ни Бен, ни доктор газет, видать, не читают, посему избавлен Костя от фальшивой радости с их стороны и ненужных расспросов. Остальным в госпитале нет до него дела, и ему до них. Да толком и не знают они Костю, фамилию его мало кто назовет. Кучу бумаг подписывает, последний чек в конверте получает, прощальный ланч устраивает для сотрудников отдела – и все, больше он не технолог по радиоизотопной медицине. Отныне и во веки веков. Не можешь заниматься любимым делом, полюби то, чем занимаешься. Костя не полюбил, но совесть его чиста – работал хорошо и надежно, не в чем упрекнуть себя. Почему же осадок в душе, щепотка грусти и капелька сожаления при виде всех этих ампул, шприцов, капсул, источников кобальта, камер, к которым больше не прикоснутся его руки? Ну да, годы провел среди полезной, возможно, целительной дребедени, можно сказать, сроднился, теперь вот прощается навсегда. Оттого чуточку грусти и сожаления. Нет, не только оттого. «Работа – последнее прибежище тех, кто больше ничего не умеет». Кажется, Оскар Уайльд. Что умеет он, Костя Ситников? Доказать должен самому себе. Впрочем, бездельничать – отличное занятие, но сколько же по этой части конкурентов!

Перед тем как уехать из госпиталя, в третьем часу, звонит Элле. Знает или не знает? Не поздравляла по телефону. Скорее всего, не прочла в газетах. В суете вчерашней не позвонил ей. Непростительная оплошность. Сегодня вечером приглашу поужинать и обо всем поговорю. Встречаются в лобби у выхода. Отводит ее в сторонку на глазах у всех, впервые не таясь. Следует за ним без возражений. Значит, осведомлена, иначе бы поинтересовалась по поводу конспирации: что, отменяется?





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=65221676) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Красношеие.




2


Здесь и далее в романе – стихи Райнера Мария Рильке.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация